Сердце тьмы. Повести о приключениях - Джозеф Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Боже! – воскликнул он вдруг. – Это убийственная работа.
Он улыбнулся мне; должен сказать, что обычно ему всегда удавалось улыбнуться. Я ничего не ответил. Я знал прекрасно, что он намекает не на свои обязанности; у Де Джонга работой его не обременяли. Тем не менее, как только он замолчал, я окончательно убедился, что эта работа убийственная. Я даже не взглянул на него.
– Не хотите ли покинуть эти края? – спросил я. – Переехать в Калифорнию или на Западный Берег? Я попытаюсь что-нибудь сделать.
Он перебил меня с легким презрением:
– Какая разница?..
Я сразу почувствовал, что он прав.
Разницы не было бы никакой – он искал не облегчения; кажется, я смутно понимал: то, чего он искал, то, чего он ждал, не так-то легко поддавалось определению; пожалуй, он ждал какого-то благоприятного случая. Я дал ему немало таких случаев, но они сводились лишь к возможности зарабатывать себе на пропитание. А что же еще можно было сделать? Положение казалось мне безнадежным, и вспомнились слова бедняги Брайерли: «Пусть он зароется на двадцать футов в землю и там остается». Лучше это, думал я, чем ожидание невозможного на земле. Однако даже и в этом нельзя было быть уверенным. Не успела его шлюпка отплыть от набережной, как я уже принял решение пойти и посоветоваться вечером с Штейном.
Этот Штейн был богатый и пользующийся уважением торговец. Его «фирма» (ибо то была фирма «Штейн и К°», включавшая также и компаньона, который, по словам Штейна, «ведал делами на Молуккских островах») вела торговлю с островами; немало торговых станций, собиравших местные продукты, было основано в самых отдаленных местечках. Его богатство и респектабельность не являлись, в сущности, причиной, которая побуждала меня искать у него совета. Я хотел поделиться с ним своими затруднениями, ибо он был достоин доверия больше, чем кто-либо из тех, кого я знал. Мягкой, простодушной, какой-то неиссякаемой и умной добротой светилось его лицо – лицо длинное, лишенное растительности, изборожденное глубокими морщинами и бледное, как у человека, который всегда вел сидячий образ жизни; чего на самом деле не было. Его жидкие волосы были зачесаны назад, открывая массивный высокий лоб. Казалось, в двадцать лет он должен был выглядеть почти так же, как выглядел теперь в шестьдесят. То было лицо ученого; только брови, почти совсем седые, густые и косматые, да твердый проницательный взгляд не гармонировали – если можно так выразиться – с его ученым видом. Он был высокого роста, но казался развинченным; привычка слегка горбиться и наивная улыбка придавали ему такой вид, словно он всегда готов благосклонно вас выслушать; руки у него были длинные, с большими бледными кистями; жесты скупые, обдуманные, словно он на что-то указывал, разъяснял. Я останавливаюсь на нем так долго потому, что этот прямой и снисходительный человек с наружностью ученого отличался неустрашимым духом и физической храбростью. Такая храбрость совершенно бессознательна, и ее можно было бы назвать безрассудством, если бы она не была свойственна человеку, подобно естественной функции организма – хорошему пищеварению, например.
Говорят иногда, что человек держит жизнь в своих руках. Такая поговорка к нему неприменима; в течение раннего периода жизни на Востоке он играл в мяч со своей судьбой.
Все это было в прошлом, но я знал историю его жизни и происхождение его богатства. Он был также и натуралистом, пользовавшимся некоторой известностью, – или, вернее, ученым коллекционером. Его специальностью была энтомология. Его коллекция жуков, отвратительных маленьких чудовищ, которые казались злобными даже теперь – мертвые и неподвижные, – и коллекция бабочек, красивых, простерших безжизненные крылья под стеклянной крышкой ящиков, завоевали себе широкую известность. Имя этого торговца, искателя приключений и советника одного малайского султана (его он называл не иначе, как «мой бедный Мохаммед Бонзо»), стало известно ученым Европы благодаря нескольким бушелям собранных им насекомых, но европейские ученые понятия не имели о его жизни и характере, да это их и не интересовало. Я же, зная его, считал, что с ним больше, чем с кем бы то ни было другим, можно поговорить о затруднениях Джима, равно как и моих собственных.
Глава 20
Поздно вечером я вошел в его кабинет, миновав предварительно огромную, но пустую и очень тускло освещенную столовую. В доме было тихо. Мне показывал дорогу пожилой и мрачный слуга-яванец в белой куртке и желтом саронге. Распахнув дверь, он воскликнул негромко: «О господин!» – и, отступив в сторону, скрылся таинственно, словно был призраком, лишь на секунду воплотившимся именно для этой услуги. Штейн, сидевший на стуле, повернулся, а очки как будто сами поднялись на лоб. Он приветствовал меня, по своему обыкновению, спокойно и весело. Лишь один угол большой комнаты – угол, где стоял его письменный стол, – был ярко освещен лампой под абажуром, все остальное пространство растворялось в бесформенном мраке, напоминая пещеру. Узкие полки с одноцветными темными ящиками одинаковой формы тянулись вдоль стен, не от пола до потолка, но темным поясом фута четыре в ширину. Катакомбы жуков. Деревянные таблички висели наверху, отделенные неправильными промежутками. Свет падал на одну из них, и слово Coleoptera, написанное золотыми буквами, мерцало таинственно в полумраке. Стеклянные ящики с коллекцией бабочек выстроились тремя длинными рядами на маленьких столиках с тонкими ножками. Один из таких ящиков стоял на письменном столе, который был усеян продолговатыми листками бумаги, исписанными мелким почерком.
– Вот за каким делом вы меня застаете, – сказал он.
Рука его коснулась стеклянного ящика, где в своем одиноком великолепии бабочка распростерла темные бронзовые крылья примерно семи дюймов в длину; крылья были прорезаны белыми жилками и окаймлены роскошным бордюром из желтых пятнышек.
– Только один такой экземпляр имеется у вас в Лондоне, а больше нет нигде. Моему маленькому родному городу я завещаю эту коллекцию. Частицу меня самого. Лучшую. – Он наклонился и напряженно всматривался, опустив голову над ящиком. Я стоял за его спиной. – Чудесный экземпляр, – прошептал он и как будто позабыл о моем присутствии.
История его любопытна. Он родился в Баварии и двадцатидвухлетним юношей принял активное участие в революционном движении 1848 года. Сильно скомпрометированный, он бежал и сначала нашел приют у одного бедного республиканца, часовых дел мастера в Триесте. Оттуда он пробрался в Триполи с запасом дешевых часов для уличной продажи. Начало не блестящее, но Штейну посчастливилось; там он наткнулся на путешественника-голландца, пользовавшегося, кажется, известностью (фамилию его я позабыл). Это и был тот самый натуралист, который пригласил его в качестве своего помощника и увез на Восток. Больше четырех лет они вместе и порознь путешествовали по Архипелагу, собирая насекомых и птиц. Затем натуралист вернулся на родину, а Штейн, не имевший родины, куда бы можно было вернуться, – остался с одним старым торговцем, которого встретил во время своих путешествий в глубь острова Целебес – если допустить, что Целебес имеет какую-то глубь. Этот старый шотландец – единственный белый, которому разрешили проживать в то время в этой стране, – был привилегированным другом главного правителя государства Уаджо; в ту пору этим правителем была женщина.
Я часто слышал рассказ Штейна о том, как старик, половина тела которого была слегка парализована, представлял его ко двору, а вскоре после этого новый удар прикончил старика. То был грузный человек с патриархальной белой бородой и внушительной осанкой. Он вошел в зал совета, где собрались все раджи, пангераны и старшины, а королева – жирная, морщинистая женщина (по словам Штейна, очень бойкая на язык) – возлежала на высоком ложе под балдахином. Старик, опираясь на палку, волочил ногу. Схватив Штейна за руку, он подвел его к самому ложу.
– Смотри, королева, и вы, раджи, это – мой сын! – возвестил он громогласно. – Я торговал с вашими отцами, а когда я умру, он будет торговать с вами и сыновьями вашими.
Благодаря этой простой формальности Штейн унаследовал привилегированное положение шотландца, а также его запас товаров и дом-крепость на берегу единственной судоходной реки в стране. Вскоре после этого старая королева, столь бойкая на язык, умерла, и страна заволновалась, так как появились многочисленные претенденты на престол. Штейн присоединился к партии младшего сына, – того самого, которого он тридцать лет спустя называл не иначе, как «мой бедный Мохаммед Бонзо». Они совершили бесчисленные подвиги; оба были искателями приключений; в течение месяца они с горсточкой приверженцев выдерживали осаду в доме шотландца против целой армии. Кажется, туземцы и по сей день толкуют об этой войне.
Тем временем Штейн, кажется, не упускал случая захватить бабочку или жука всякий раз, как они ему попадались под руку. После восьми лет войны, переговоров, ненадежных перемирий, внезапных восстаний и предательств, когда мир, казалось, окончательно установился, его «бедный Мохаммед Бонзо» был убит у ворот своей собственной королевской резиденции, – его убили в тот самый момент, когда он в прекрасном настроении слезал с коня, вернувшись после удачной охоты на оленя. Это событие сделало положение Штейна крайне ненадежным; быть может, он бы все-таки остался, если бы спустя некоторое время не умерла сестра Мохаммеда – «моя дорогая жена-принцесса», как торжественно говаривал он. От нее у него была дочь – мать и ребенок умерли в три дня от какой-то злокачественной лихорадки. Он покинул страну, где ему невыносимо было оставаться после такой тяжелой потери. Так закончился первый, авантюристический период его существования. Последующая жизнь была настолько иной, что если бы не подлинная скорбь, никогда его не покидавшая, этот странный период скорее походил бы на сон.