Муки и радости - Ирвинг Стоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычное выражение упрямства на рожице Арджиенто сменилось радостной улыбкой:
— Тогда я пойду к лошадям!
На первых порах Микеланджело раздражали люди, постоянно входившие и выходившие из гостиницы «Медведь», что была напротив его квартиры, беспокоил доносившийся топот лошадей и стук карет по булыжной мостовой, сердили крики возниц и шумный говор на десятке языков и наречий. Теперь же он смотрел на улицу со все большим любопытством: так интересны были среди толпы паломники, стекавшиеся в Рим со всей Европы, — один шел в длинном плаще, другой в короткой, сверкавшей всеми переливами зеленого и пурпурного цвета тунике, а третий выделялся своей широкой жесткой шляпой. Прохожие служили ему неисчерпаемым источником натуры: сидя за столом у открытого окна, он без устали рисовал и рисовал их. Скоро многих завсегдатаев улицы Микеланджело знал уже в лицо — как только подобный знакомец появлялся перед окном, он хватал незаконченный рисунок и дорисовывал его, спешно поправляя, что было нужно: так возникали на бумаге люди в самых разнообразных движениях — вот кто-то разгружает телегу, тащит дорожную суму или сундучок, кто-то сбрасывает с плеч поклажу, взбирается на мула или слезает с него.
Уличный шум, говор и возгласы, кучки и толпы прохожих — все это как бы заменяло ему собеседников, ничуть не нарушая его уединения. Он жил в таком одиночестве, что мелькавшие за окном люди порождали в нем ощущение, будто он постоянно общается с ними. Большего ему и не надо было, ибо, если у него в руках мрамор, он никогда не будет чувствовать себя на отшибе и смотреть на людей откуда-то со стороны, — нет, он будет находиться как бы среди них, в самой их гуще.
Набрасывая композицию «Оплакивания» на бумаге, Микеланджело резкими линиями заштриховывал те места, которые надо было выбрать, изъять из глыбы, — чернильные штрихи словно обозначали направление будущих ударов инструмента. Теперь же, взявшись за молоток и резец и обрубая лишний камень, он не испытывал удовольствия и нетерпеливо ждал того дня, когда скрытые в мраморе образы проступят въявь, когда его блок оживет и заговорит с ним. Начав обрабатывать лицевую сторону глыбы, Микеланджело скоро перешел к фигурам. Еще несколько недель труда — и эти фигуры обретут свою трепетную плоть, выступят из плоскости камня, приблизятся к зрителю. Но сейчас, начиная работу, Микеланджело, наоборот, должен был идти в глубь блока и, вслед за резцом, устремлять свое внимание и взгляд к потаенным, скрытым под поверхностью пластам. Он домогался столь крупной глыбы, так как ему хотелось ваять, видя перед собой изобилие мрамора. У него нет теперь ни нужды, ни желания утеснять хотя бы единый выступ или форму, как он утеснял их когда-то, прижимая друг к другу фигуры Вакха и Сатира.
Он вломился в глыбу, начав срубать камень по левую сторону от головы Богородицы, и шел влево все дальше; свет из северного окна падал из-за спины, сзади, поворачивая с помощью Арджиенто блок на подпорах, он мог поставить его так, чтобы тени ложились в тех местах, где надо было высечь углубления, — игра света и тени показывала ему, какие куски камня надо изъять: отсеченный мрамор тоже был скульптурой, создавал собственные эффекты.
Теперь Микеланджело оставалось смело врезаться в толщу и нащупать основные, решающие формы. Тяжесть капюшона Богородицы, заставляющая ее склонить голову вниз, к руке Христа, лежавшей близ ее сердца, останавливала внимание зрителя на мертвом теле, распростертом на коленях матери. Плотная лента, бежавшая между грудей Девы, напоминала руку, крепко стиснувшую трепетное, пульсирующее сердце. Линии складок на платье шли к руке Богородицы, которой она держала сына, надежно подхватив его за плечи, потом уводили взгляд к Христову телу, к его лицу, к глазам, мирно закрытым в глубоком сне, к прямому, не столь уж тонкому носу, к чистой и гладкой коже на щеках, к мягким усам, к вьющейся нежной бородке, к искаженному мукой рту.
Склонив голову, Богородица смотрела на своего сына, а зрителю надо было заглянуть в ее лицо — в нем читалась такая печаль, сострадание ко всем сынам человеческим, полный кроткого отчаяния вопрос: «Что я могла сделать, чтобы спасти его?» И другой, идущий из глубины ее любящей души: «В чем смысл происшедшего, к чему оно, если человек не может быть спасен?»
Все, кто увидит изваяние, почувствуют, что мертвое тело сына лежит на ее коленях невыносимой тяжестью и что гораздо большая тяжесть легла на ее сердце.
Соединить две фигуры, взятые в натуральную величину, в одном изваянии, положить вполне взрослого мужчину на колени женщине — это было дерзостно новым, необычайным шагом в скульптуре. Приняв такую композицию, Микеланджело тем самым отринул все прежние представления об Оплакивании. Как когда-то Фичино считал, что Платон мог бы быть любимейшим учеником Христа, так и Микеланджело стремился теперь сочетать эллинские представления о красоте человеческого тела с христианским идеалом бессмертия человеческой души. Микеланджело отвергал мрачный, траурный дух прежних «Оплакиваний», погружая свои фигуры в атмосферу покоя и умиротворенности. Человеческая красота могла возвестить святую чистоту духа с такой же ясностью, как и боль. И с такою же силой его возвысить.
Все это — и многое другое — надо было заставить мрамор высказать. Когда последний час овеян такой трагичностью, пусть ему сопутствует красота. Он, Микеланджело, щедро насытит его мрамор и выразит свою любовь и поклонение с тою же чистотой, какая была в этом безупречно белом блоке. Возможно, он в чем-то и ошибается, но ошибки эти будут сделаны любящими руками.
Зима обрушилась нежданно, как удар грома. И с нею хлынули стужа, сырость и ветер. Как и предсказывал Буонаррото, потолок начал протекать. Чтобы вытереть на полу воду, Микеланджело и Арджиенто передвинули рабочий стол и кровать в другой угол, потом перенесли со двора в комнату горн. Микеланджело надел свою болонскую шапку, прикрывающую уши. Ноздри у него распухли, причиняя постоянную боль, — дышать было трудно.
Скоро пришлось приобрести чугунную жаровню и ставить ее во время работы под стул, чтобы обогреваться снизу, но стоило Микеланджело отойти на минуту в строну, как у него начинали стучать от холода зубы. Он послал Арджиенто купить еще две жаровни и корзину угля: это сильно опустошило его кошелек. Пальцы у него так замерзали, что он был вынужден работать, надев шерстяные рукавицы. Вскоре, однако, это привело к беде: от глыбы неожиданно отвалился кусок, и, когда он со стуком упал на пол, у Микеланджело было такое чувство, словно это упало его сердце.
Как-то в воскресный день Арджиенто вернулся домой сам не свой, у него был жар и головокружение. К полуночи ему стало очень плохо. Микеланджело поднял мальчика и перенес его на собственную кровать. Утром Арджиенто был весь в поту и начал бредить — звал родичей, рассказывал о каких-то давних происшествиях, о порках и несчастьях. Микеланджело отирал у него пот с лица и держал за руки: мальчик несколько раз порывался вскочить с постели.
Когда рассвело, Микеланджело окликнул первого прохожего и попросил сходить за доктором. Доктор явился и, не переступая порога, закричал:
— Это чума! Сожгите сейчас же все вещи, к каким прикасался больной.
Микеланджело дал знать обо всем Галли. Маэстро Липпи, бегло осмотрев Арджиенто, сказал презрительно:
— Глупости, это совсем не чума. Перемежающаяся лихорадка. Он не бывал в последнее время подле Ватикана?
— Был, в воскресенье.
— И, наверное, пил тухлую воду из канавы возле стены. Сходите к французским монахам на Эсквилин — они делают пилюли из шалфея, соли и колоквинта.
Микеланджело умолил соседа посидеть с Арджиенто. Почти целый час, под проливным дождем, шел он через весь город — сначала ему надо было пройти по длинной улице за форумом Траяна, потом, обогнув форум Августа и базилику Константина, добраться до Колизея и, наконец, до монастыря на Эсквилинском холме. Пилюли словно бы и помогли Арджиенто, боль в голове прошла, и в течение двух спокойных дней Микеланджело уже думал, что опасность миновала, но затем Арджиенто снова впал в забытье и стал бредить.
К концу недели Микеланджело совсем выбился из сил. Чтобы не оставлять больного без присмотра, Микеланджело поставил его кровать в мастерской: заснуть ему удавалось только в те редкие минуты, когда засыпал Арджиенто. Микеланджело мучился, борясь с дремотой, но еще тяжелее было бороться с голодом: выйти из дому и купить еды Микеланджело не мог, не желая бросать мальчика одного.
Тогда-то в дверь постучался Бальдуччи.
— Я говорил тебе, что надо было взять в служанки ту француженку. Заболей она, и за ней ухаживал бы не ты, а ее семейство.
— Что говорить о прошлом, — устало отмахнулся Микеланджело. — Еще столько тяжелого впереди.