На исходе дня - Миколас Слуцкис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Утомились с дороги, коллега? — Протянувшаяся было рука дежурного врача не решилась дотронуться. — Может быть, все-таки… чайку?
Во дворе шелестела огромная липа, сладко пахло опилками; сквозь легкую вату облаков мерцали звезды, игла из горла скользнула в сердце. Он глубоко вздохнул, как учил больных. Пока растирал грудь, подумалось: между серийной операцией аппендицита, спасшей человека, и сегодняшней поездкой, как бы подтвердившей тщетность усилий, вспыхнула и сгорела его собственная жизнь. Холодно, не испытывая жалости, увидел на столе рядом с бывшим пациентом себя. Может, и меня кто-нибудь по пальцу опознает?.. Картина не испугала, он даже подержал ее перед глазами, подбирая подходящий диагноз — инфаркт, инсульт, рак? Нет, рака не надо, он усмехнулся своей слабости, это вернуло к действительности.
Гостиница, завлекавшая и зазывавшая приезжих неоновой вывеской, встретила роскошной табличкой — серебряные буквы на зеленом фоне — «Мест нет» Наримантас не удивился, удивляло другое: администратор видимо, уборщица и дежурная в одном лице — не обругала его за вторжение. Прикрыв настольную лампу журналом, она в полумраке укачивала на коленях маленькую девочку, поглаживая ее головку. Трогательный комочек, очевидно, растопил неизбежную в подобных случаях суровость дежурной.
— Цирковые артисты все заполонили. — Она даже не взглянула на позднего гостя, одного из четырех или пяти, уже дремавших на стульях. Её затененное лицо трудно было рассмотреть, однако неприятный резкий голос, заставивший Наримантаса вздрогнуть, достаточно ясно свидетельствовал, что женщина измучена своими двойными обязанностями, а более всего этими циркачами. Их пребывание ощущалось по особому беспорядку, царившему вокруг: непрерывно скрипели двери, по коридору бесцельно слонялись какие-то молодые бородачи и девушки в модных брючках. — С воскресенья никого не принимаем. Даже командированных. — Женщина смахнула в ящик стола вязание со спицами, скинула с лампы запахший паленой бумагой журнал. Свет хлынул ей в лицо, на мгновение вылепив тонкие поджатые губы, свидетельствующие о неприязненном чувстве ко всем мотающимся по свету людям словно они с цепи сорвались… Она снова прикрыла абажур, а может, пожалела ребенка, заворочавшегося и захныкавшего от света. Женщина не шлепнула хнычущую девочку, принялась снова качать ее неуклюже и нервно, как делают это огрубевшие, давно не ласкавшие детей руки; у малышки сползли синие рейтузики, упала с ноги туфелька.
— Чего не уложите? Ваша?
— У меня большие. Гримерши цирковой. Сама еще ребенок. Ей бы погулять… К больному приехали доктор?
Сдвинувшаяся тень открыла половину лица женщины — лоб и мертво отражающие свет глаза. Голос печально скрипел, а Наримантас, как загипнотизированный, погружался в те времена, когда никто еще не величал его доктором и душу распирали мечты, связанные с кроткой девушкой в венце кос и с крестиком на шее.
— К больному приехали, доктор? — спокойно повторила женщина, выделяя его из бездомных клиентов, вызывающих ее неприязнь. Можно было подумать, что она давно ждала: однажды вечером или ночью войдет сюда он, постаревший, изменившийся, пусть не так сильно, как она, и не узнает ее. Наримантас застыл с разинутым ртом, забыв, что может что-то ответить, даже отшутиться, как принято в подобных случаях. Боже, неужели это она, Настазия? Кто же так обезобразил милое некогда существо? И почему? Чтобы посмеяться над очарованием молодости, доказать Наримантасу, что ничего не было?
— По правде сказать, к безнадежному, Настазия.
— К… безнадежному? — Вздрогнули тонкие бледные губы, а ведь на их живой трепет он мог в свое время смотреть целыми часами, как на благодать, ничего не требуя взамен. Ничего? Вокруг буйствовали сильные ветры, громыхали окнами общежития и судьбами, та тонкая нить, которую оба они сучили, не могла тянуться вечно — это он осознал уже тогда, ни на минуту не утрачивая трезвости мысли, но лишь много позже понял двойственность ее натуры. — Его привезли сюда… умирать? — Рука женщины потянулась к горлу, кажется, затолкает обратно страшные слова.
— Что вы, что вы! — Наримантас покосился на дверь — вдруг да войдут санитары с носилками? Нелепость! Мрачная воля женщины тянула его туда, куда он не собирался идти, только вернет взятку и уберется. — Бывший мой пациент в аварию попал. — Рассказывать об умершем не намеревался, за него говорил бы кто-то другой, предвидящий конец всех дорог. — Загляну, думаю… С детьми живете?
— Дети! Горбун и девка с брюхом… Это он виноват… он, Казюкенас! Однако и его… господь покарал!.. — Губы шевелились отдельно от лица, раздвигаемые некрасиво торчащими зубами, только рука, мелко дрожа, пыталась смягчить приговор. — Еще в больнице?
— Запущенная язва желудка. — Наримантас чувствовал никчемность своей лжи перед лицом этой безжалостной проницательности. — Возможно, потребуется повторная операция.
— Рак… Я знаю, рак… — Она больше не слушала, а если и слышала, то не его слова и не свои — гудение долго молчавших и наконец заговоривших колоколов; сначала они били громко, победно, но вскоре заглохли, словно ушли под землю. Плотно смежившая веки, неудобно осевшая на стуле, с чужим ребенком на коленях, женщина уже не казалась воплощением мести, скорее — покорности судьбе.
— Необязательно рак… Поверьте. Сотни прошли через мои руки… Один пятнадцатый год землю топчет… Успел в тюрьме побывать. Он говорил и знал, что не повернет ее мысли и убеждения, как медленную, темную, лишь в одном направлении текущую реку.
— На то вы и врач — обманываете, как больных! — Где-то глубоко-глубоко в глазах Настазии зажегся огонек Наримантас почувствовал, что его рассматривают отдельно от его докторской тени. — А ведь были.
— Что? — поспешил он, чтобы не дать огоньку погаснуть.
— Вы, вы!. Двух слов связать не могли. — Шероховатую щеку ее дернуло что-то похожее на улыбку.
— Может быть, может быть, — старался он раздуть искорку улыбки, вдруг от нее растает мучительное сомнение: было ли тогда настоящее чувство или это самовнушение?
— Помнится, молилась я за вас. Чтобы вам хорошо сессию сдать. Все, бывало, у нас в комнате сидите да сидите. Девушки дразнили: останется из-за тебя без стипендии! Потом начал Казюкенас ходить..
Улыбка разбилась, натолкнувшись на что-то невидимое, твердо и мрачно заблестели глаза, уставились в одну точку.
— Уж и не помню, заходили потом, нет ли. Память с каждым годом слабеет. Сама не знаю, что на меня тогда нашло. Издевался он над моей верой, а я, дурочка, смеялась… Материна ладанка у меня была, в Риме освященная, — в реку выбросил. Любви, дурочка, захотела Рождественский пост, а я на танцульки бегаю… И над страхом моим потешался, дьявол одноглазый. Счастливы будем, детей народим! Забеременела я, хоть и опасалась — падет божья кара на невинные головы. Не позволил даже крестить, тайком пришлось. С тех пор и покатилось все под откос. Он — из дому, я — следом… Может, так надо было, может, всевышний посылал мне испытание? А он… Моя любовь связывала его, мешала вверх карабкаться. Разве с такой сделаешь карьеру? Сбежал-таки, а я к богу вернулась. Человек не скотина. Бог нас искать не станет, мы должны его искать.
Ужасом сковывала ее исповедь. Фанатичка, фанатичка, думал Наримантас, но мне ли ее судить?
— Скажите… ваш Зигмас… он с рождения? — Зиял глубокий разрез, и можно было не спрашивать, словно при операции, когда все как на ладони.
— Все он, он, Казюкенас! — Лицо женщины оживилось, но через мгновение снова посерело, стало жестким, неумолимым. — Что уж теперь-то, когда всевышний волю свою возвестил… Бывало, целыми неделями дома нет. По объектам, собраниям, банкетам… Разыщу, погонит, как собаку, а я снова… Помешалась от любви, от страха… Все один и тот же сон снился: голос, и велит найти его, спасти… Стужа ли, дождь — иду.
Зигмас один, без присмотра.Влез на подоконник. Позвоночник повредил выпавши. Зигмас… Он так ненавидит отца, что я боюсь..
Боялась она другого, это было ясно по ее бреду с открытыми глазами. Боялась Казюкенаса, его внезапной, все перевернувшей болезни — как бы не отнял он у нее сына, которого мысленно прижимала к себе, как уснувшую чужую девочку.
— Приезжал… несколько раз. Послеоперационная палата… Я не разрешил…
— Как вы могли… сына к отцу не пустить? Не разрешили…
Женщина уставилась на Наримантаса, словно на чудовище, принеся на минуту в жертву сыну свое право на мучительную, неизбывную верность.
— Теперь, когда идет на поправку, другой разговор. Кстати, вы забыли у нас конверт…
Наримантас выложил на стол деньги и на цыпочках двинулся к выходу, чтобы не разбудить девочку.
19
Рекус медленно шел по улице, закинув руку за спину, жаркий ветер трепал ему бороду, а он с тоской думал о том, что ординатура скоро закончится и придется возвращаться в свой опустевший дом. Но думал не о себе — о больном Казюкенасе и коллеге Наримантасе, которые переплелись ветвями, словно старые деревья. Под их беспокойной, сухо шуршащей сенью наблюдал он течение времени, то оставляющее глубокие отметины, то проплывающее без следа. У каждого времени свои песни, размышлял Рекус, время не сосуд, из которого пьем, оно сам напиток… Хлебаем его с пеной, с соринками и скрипящим на зубах песком… Касте Нямуните, Айсте Зубовайте, даже молодой Наримантас, не говоря уже о Казюкенасе и докторе Наримантасе, — все они продукт своего, неповторимого времени. Могли бы эти люди быть другими, избрать другие пути? Конечно. Хотя выбор у любого из нас весьма ограничен требованиями большинства, которое не подвластно личности, пусть самой выдающейся.