О времени, о Булгакове и о себе - Сергей Ермолинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много позже, когда уже появилась надежда, что эксперимент будет удачным, Яншин предпринял некоторые попытки добиться при помощи грима хоть какого-то намека на сходство моего лица с лицом Грибоедова. Был приглашен лучший гример с киностудии. Около месяца работы — и ему удалось при помощи пластических масс (тогда это было новшество) и прочих ухищрений добиться кое-какого успеха в борьбе с моим лицом, но… получилась маска, мертвая маска, с которой выходить на сцену было немыслимо. Все было выброшено в корзину, осталась лишь прическа и грибоедовские очки. Но это было позже, а пока… Кошмар и праздники репетиций.
Приведу из всего вороха воспоминаний один кошмар и один праздник.
Тут нужно оговориться. Дело в том, что пьеса, которую нам тогда прочел Ермолинский, несколько отличалась от того варианта, который был позже опубликован. Она и называлась по-другому — «Грибоедов. Последние годы странствий и гибель». То есть тема была более четко обозначена. В пьесе были потрясающие эпиграфы. У каждого акта — свой эпиграф. И был главный: «Сегодня во сне опять видел Грибоедова. Кюхельбекер».
И уже в первой ремарке возникал этот образ, пьеса начиналась как сон-воспоминание — возникала тихая солдатская песня и как из тумана начинала просвечивать комната в крепости. Грозный. (Кстати, опять Грозный.) В комнате два персонажа: племянник Ермолова Сережа и еще один офицер. Они говорят про «Горе от ума». Офицеру не нравится пьеса, он говорит, что это сколок с «Мизантропа» Мольера, а Сережа утверждает, что это хорошее произведение. Еще они упоминают о плохих вестях из Петербурга, что-то там 14 декабря произошло. И тут появляется Грибоедов.
А до этого за кулисами шум, выстрелы, крики, они бросаются к окнам, пытаются понять, что происходит. Грибоедов выходит прямо из центральной двери вперед на рампу и говорит одно слово — «Убили». И в двух — трех репликах рассказывает про взбунтовавшегося чеченца, которого никак не могли захватить, и только солдат, взобравшийся на крышу, смог с крыши пригвоздить его штыком к подоконнику. Только так его сумели взять.
Пять полных репетиционных дней, при том что все актеры в гримах и костюмах сидят на выходах и ждут, Михаил Михайлович заставлял меня делать эту маленькую, но важную сцену снова и снова. А уже идет прогон всего спектакля. Уже декорации стоят. Я ощущаю себя костью, которая уже пять дней торчит в горле Яншина и всей труппы. Я не мог стронуться с места. Яншин не отпускает меня со сцены. «Вы должны рассказывать об этом эпизоде с чеченцем, ассоциируя с тем, что было в Петербурге, с декабрьским восстанием. Вы не то видите, надо рассказывать про это, а видеть то. Рассказывайте о Петербурге 14 декабря, а не о том, что только что произошло вот здесь. Рассказывайте о неукротимости, об одержимости». Ставит передо мной совершенно несусветные задачи! А я слышу ропот артистов. Пять дней! С десяти до трех! Я не мог стронуться с места. Михаил Михайлович упорно искал для меня новые «манки», придумывал сотни разных приспособлений, но ни разу я не слышал по своему адресу ни слова упрека или злобной интонации. Поражало его долготерпение. Думается мне, что как актер он хорошо понимал мое отчаяние. А может, когда-нибудь и сам бывал в таких переделках.
Меня сразил «столбняк», какой-то шок в этой сцене, преодолеть который я не мог до самой премьеры. Я никак не мог соединить то, что он только что пережил, с тем, что было в Петербурге. Я тогда был молодым, но я и сейчас не мог бы этого сделать. В итоге он просто сдался.
Да еще естественное недовольство артистов. Я никому не мог смотреть в глаза. Это был подлинный кошмар.
Только в день премьеры Михаилу Михайловичу удалось меня выбить из этого состояния и, казалось бы, простым способом. Минут за пять до начала первого спектакля с публикой он подошел ко мне вместе с Ермолинским и сказал:
— Мы с вами все это репетировали как бы сняв шапку перед величием ума и гениальности нашего героя. А теперь наденьте ее и помните: он — человек, он такой же, как все мы, простые смертные, как вы. Ни пуха ни пера!
— Идите к черту! — ответил я по традиции, надел на себя цилиндр и пошел на сцену.
Об остальном уже судили зрители. Спектакль прошел за пять лет более трехсот пятидесяти раз, охотно посещался и имел успех не только за счет достоинств пьесы и режиссуры, но и безусловно за счет блистательной игры Лилии Гриценко в роли Нины Чавчавадзе. (Это тема особая, заслуживающая отдельного внимания.)
Разговор о «празднике», кстати, связан именно с участием Л. Гриценко в этой работе.
Надо сказать, что начало пьесы, до Тифлиса, было все построено на сценах, в которых выяснялась политическая, идейная, гражданская позиция Грибоедова. И тут наступал критический момент, если бы и дальше шли такие эпизоды, то зритель, если бы и не сбежал, то закис. Но тут появлялась Нина и начиналась любовь.
Я никогда, ни до ни после, не работал над такими ролями, поэтому я прошел все то, что прошел Сергей Александрович, когда писал все те документы, восемь месяцев купался в этом. Я очень любил читать эту пьесу вслух, и при всяком удобном случае, когда собиралась компания, у меня ли или я шел куда-то в гости, я читал эту пьесу. Я прочел ее от начала до конца много-много раз, и мне это очень в жизни помогло.
Но на репетициях больше всего времени и сил отдавалось именно этим «идейным» сценам. Работа же над лирическими сценами с Ниной все откладывалась «на потом». Но мы исподволь, между делом сами встречались с Лилией Гриценко, оговаривали их, обсуждали.
Однажды я принес опубликованные письма Грибоедова к Нине, усадил ее против себя и прочел их все, шестьдесят три письма, прочел их прямо в глаза ей, как письма Лиле от меня — Бориса. И после одной репетиции наша дуэтная сцена нам показалась сделанной. Правда, самим как-то не верилось в это, и мы попросили Яншина и Ермолинского посмотреть нас и проверить нашу работу.
Ночью, после окончания спектакля. На пустой сцене, в пустом зале, при тусклом свете единственной дежурной лампочки, поставив первую попавшуюся под руку банкетку, мы проиграли наши сцены. И…(вот тебе раз!) все прослезились, и артисты и наши первые зрители. От радости. В таком примерно виде, после небольшой доработки с Яншиным, сцены эти и вошли в спектакль.
Очередной театральный парадокс: кошмары без слез и праздник со слезами.
Я уже говорил об успехе спектакля, но не могу не упомянуть, что каждое мое появление на сцене первые минут двадцать были для меня нелегким испытанием. На сцену выходил человек, ничего общего внешне не имевший со своим оригиналом. И мне каждый раз приходилось преодолевать естественное недоверие зрителей, пока они ни забывали об этом, подчиняясь ходу действия и увлекаясь им.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});