Так говорил... Лем - Станислав Лем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антагонизм супердержав — не единственная причина возникших угроз, поскольку есть множество других: нарушение экологического равновесия в биосфере и потепление климата, вызванные сжиганием все увеличивающегося количества всех традиционных видов топлива, что дает известный парниковый эффект, неудержимый демографический рост, недоедание и голод третьего мира, конфликты религиозные, классовые и экономические, усиленные технологическим прогрессом, что я продемонстрирую на одном небольшом примере. Медицина все больше применяет новые типы очень дорогостоящего оборудования, и дальнейший прогресс в лечебных результатах в сфере охраны здоровья будет увеличивать неравенство, потому что обеспечить доступность такого лечения всем невозможно. То же самое происходит и на наталистическом фронте: легче снизить смертность новорожденных и детей, чем обеспечить их достаточное питание и образование. Новые технологии или дороже, чем прежние (как в медицине), или, если они массово внедряются, дешевеют подобно компьютерным, автоматизируются и это оборачивается уменьшением стоимости продукции и безработицей. И в этой многосторонне опасной жизненной среде по-прежнему ведутся конфликтные политические игры как анахроничное и неустранимое наследие минувших времен. За такое положение одни обвиняют науку, другие — коммунизм, третьи — капитализм, но любое выделение какой-либо одной причины ошибочно. Можно говорить, что за такое положение дел ответственность несет неравномерность развития во всем, начиная от науки и техники, ибо свалить вину на них проще, чем внедрять технологии защиты окружающей среды, главным образом из-за размеров необходимых дополнительных затрат. Однако мир уже не может ни выйти из технического прогресса, ни заморозить его на данном этапе. У потребительских обществ заботы другие, чем у отсталых, но это никоим образом не меняет общей картины. Так или иначе мы стоим в конце некой эпохи, и нравится ли это кому-то или кого-то ужасает, ничего с этим не поделаешь. Форма следующей начинает вырисовываться из хаотического скопления больших и малых дел, и по мере возможности я стараюсь домыслить некоторые очертания этой формы. Оптимистом я являюсь постольку, поскольку вообще рассматриваю какие-то очертания будущего, подобно тому, как у постели тяжелобольного рассчитывал бы на оздоровительные силы его организма, вместо того чтобы присматривать для него могилу.
— Если посмотреть на ваши произведения, в которых раз за разом встречаются попытки смоделировать мир так, чтобы получить доступ ко всеобщему счастью, то ответ на вопрос о возможности такого технологического управления миром, которое приведет к глобальному раю, почти в ста процентах отрицательный. Компрометацией заканчиваются попытки Трурля, мир из «Возвращения со звезд» несколько напоминает «глобальную деревню» Виткацы, а энциане из «Осмотра на месте» достойны сожаления в своем обеспечении безопасности независимо от желания. Мне кажется, из этого следует, что вы действительно являетесь противником любых попыток социальной мелиорации. Ваши миры, несмотря на то что они подкреплены технологиями, «нацеленными» на счастье общества, счастливыми совершенно не являются, а моментами вообще можно задуматься над этической стороной этих технологий.
— Как вы видите, ценности принципиально нельзя вывести из того, что возможно познать, и поэтому со стороны знания ни на какую поддержку надеяться нельзя. Впрочем, это не только мое личное убеждение, потому что это можно доказать. К сожалению, существуют люди, которые настолько проникаются логической силой аргументов и желающие, чтобы было так или этак, — что им никоим образом выбить это из головы не удастся. С этим попросту ничего не поделаешь. Если кто-то не согласен с barbara celarent,[146] с этим ничего не сделаешь. Ни один силлогизм не имеет такую покоряющую силу, какую, например, имеет гравитация. Поэтому никто не сможет подпрыгнуть на высоту в шестнадцать метров, в то время когда каждый может отказаться принять к сведению точные доказанные положения логической природы. Никто также не сможет нам доказать, что не следует убивать людей.
— В «Осмотре на месте» вы предприняли именно такую попытку придать этике ранг как бы физического закона, который, однако, вроде бы не очень-то осчастливил жителей Энции.
— Это была попытка показать такой мир, в котором именно инструментальным способом удалось дополнить природу такими же категоричными законами в сфере требований и запретов, как и упоминаемые вами физические законы. Я имел в виду такой universum, в котором убить человека нельзя так же, как нельзя порхать в воздухе, размахивая руками. Процесс этификации окружающей естественной среды повсеместно внедрялся в жизнь таким же безоговорочным способом, как знание о том, что нельзя дышать под водой. Попросту нет против чего бунтовать. Все окружено шустрами, которые являются как бы вирусами добра, начинающими действовать, когда кому-то угрожает серьезная опасность. Например, пошел ребенок в кусты и объелся белены, они сразу же поднимают тревогу и приступают к блокированию энзиматических систем в тканях или — если это для них слишком сложно — объединяются с другими облачками шустров, получая за счет этого большие возможности.
— Однако в нормальном мире — немного горько звучит это слово «нормальный» — такая сила тотчас же была бы использована для целей репрессивных, а не альтруистических.
— Именно поэтому все это так хитро задумано, чтобы никто этой неимоверной силой не мог воспользоваться. Никто на Энции не может обратиться к этикосфере напрямую, чтобы та как послушный джинн «пошла» и вырвала ноги нелюбимым соседям, прежде чем мы поищем следующие жертвы. Достоинства этой книги, впрочем, можно подвергнуть сомнению, но это, пожалуй, интересная задумка, потому что я пробовал довести инструментализм до абсолютной крайности. Он выступает здесь в виде этического протеза мира. Физика мира и его фундаментальные материально-энергетические свойства подвергаются такому преобразованию, что мир из неблагоприятного превращается в категорически благоприятный universum.
— Но ведь недаром энциане платят за это ценой изрядно урезанной свободы.
— Согласен, и я пришел к выводу, следующему из этой книги, что в похожей ситуации любые разумные существа должны были бы весьма энергично бунтовать против подобного ограничения свободы действий. Но я должен вам сказать, что это только до определенного момента. Вообразите себе вот такую удивительную фантазию: будто человеческая память возвращается назад, к прекрасному времени, когда можно было прыгать на высоту в сто метров. Думаю, что при таком предположении не было бы недостатка в людях, которые настоящее положение вещей считали бы неким признанием недееспособности гравитации. «Раньше было замечательно, ибо можно было прыгать очень высоко, а сегодня, брат, даже если бы ты заплакал, не подпрыгнешь выше, чем на два метра с четвертью».
Есть религии, рассказывающие нам, что раньше был Золотой век, что мы жили вечно и были в раю, но из тех лучших жилищно-бытовых условий нас выбросили, потому что мы вели себя неучтиво. Говоря по аналогии, если бы в обществе существовали еще воспоминания о замечательной свободе насилия, убийства, истязания, вырывания ног и перегрызания горла, а в настоящее время это не было бы возможно, поскольку новая физика была расширена физической этикой, такой же категоричной, как закон тяготения, то ясно, что позиция многих людей была бы бунтарской и они пытались бы каким-то образом перехитрить эти препятствия. Впрочем, не всегда для того, чтобы сделать ближнему что-либо неприятное, а прежде всего для того, чтобы подтвердить свою свободу.
Однако вы согласитесь, что ни у кого никогда не возникает подобных претензий по отношению к закону тяготения. Он столь повсеместный, что мы принимаем его без дискуссий. Также никто не считает чем-то скандальным, что мы не можем обойтись без воздуха и что было бы значительно лучше, если бы мы могли жить не дыша. Технологию нашего функционирования мы принимаем как нечто данное, неоспариваемое и безапелляционное, а оспаривать ее начинаем только тогда, когда достигаем пятидесятого или шестидесятого года жизни.
— То есть вы хотите меня убедить, что человека можно лишить свободы, но это следует сделать так, чтобы императив этики стал физическим свойством мира, потому что тогда он — будучи не в состоянии что-либо сделать — осознанно и с радостью продаст свободу?
— Я считаю, что если бы такое положение продолжалось в течение каких-нибудь двухсот лет, а память о том, что некогда было иначе, оказалась бы частью мифологии, все согласились бы с этим, как со своей смертностью — может, и неохотно, но как с неизбежным. Этот вопрос меня весьма интересует с точки зрения сегодняшних взглядов на ненравственные способы внедрения нравственности. Нам это кажется ненравственным, ибо человек должен иметь внутреннюю свободу, и тот, у кого нет возможности убить или совершить насилие над своим ближним, обеднен по сравнению с тем, кто этой возможностью обладает, но ею не пользуется, потому что признает — предположим — категорический императив Канта. Здесь открывается поле деятельности для исследования различных положений. Я совершенно не хотел бы что-либо преувеличить, потому что меня интересовал только ответ на вопрос, можно ли и насколько далеко можно продвинуть такую инструментализацию и что бы из этого могло получиться для данного общества.