В лесной чаще - Тана Френч
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Софи мы встречались пару раз — как-никак я задолжал ей не менее двух обедов и три коктейля. Мы неплохо провели время, она не задавала неприятных вопросов, и я решил, что это хороший знак. Однако после нескольких свиданий, которые теоретически могли превратиться в нечто более существенное, Софи меня бросила. Сообщила как бы между делом, что прекрасно понимает разницу между сексом и романом. «Тебе надо найти женщину помоложе, — посоветовала она. — Они часто путают такие понятия».
Бесконечные месяцы, которые я провел дома, развлекаясь ночным покером и почти летальными дозами Леонарда Коэна и «Радиохэд», неизбежно навели меня на мысли о Нокнари. Я поклялся больше никогда не забивать себе мозги той историей, но человеческое любопытство неистребимо — по крайней мере до тех пор, пока за знания не приходится платить слишком большую цену.
Представьте мое удивление, когда я понял, что вспоминать мне нечего. Все события вплоть до первого учебного дня начисто стерлись из памяти, точно их удалили хирургическим путем. Питер, Джеми, байкеры и Сандра, лес, каждая мелочь и подробность, которые я так тщательно выскребал из себя во время следствия, — исчезли. Осталось лишь смутное чувство, что когда-то я мог вспомнить эпизоды своего прошлого, но теперь они ушли очень далеко и превратились в нечто столь же серое и туманное, как старый фильм или рассказанная кем-то история. Я еще мог разглядеть трех загорелых детишек в потертых шортах, плевавших с дерева на голову Малыша Уилли и со смехом убегавших прочь, но во мне засела холодная уверенность, что и эти обрывочные сценки скоро уплывут и растворятся в воздухе. Больше они мне не принадлежали, и я не мог отделаться от мрачного и гнетущего ощущения, что произошло это только потому, что я сам потерял на них право, раз и навсегда.
Осталось одно воспоминание. Летний полдень, Питер и я лежим на траве в его садике. Мы пытались соорудить перископ по инструкции из старого журнала, но для этого нам требовалась картонная трубка, на которой висело кухонное полотенце, а Питер не мог попросить ее у мамы — ведь мы не разговаривали с родителями. Мы сделали трубу из газет, но она постоянно ломалась, так что в перископ мы видели только страничку спортивных новостей.
Мы оба были не в духе. Шла первая неделя каникул, светило солнце, стояла чудесная погода — самое время пойти на реку или устроить домик на деревьях. Но в последний день учебы по пути домой Джеми буркнула, глядя на свои туфли:
— Через три месяца меня отправят в интернат.
— Замолчи! — крикнул Питер, толкнув ее под локоть. — Никуда тебя не отправят. Она передумает.
Но с той минуты солнце для нас померкло, словно небо заволокла черная туча. Мы не могли пойти домой, потому что родители на нас злились из-за бойкота, не могли отправиться в лес или придумать что-нибудь еще. Все казалось нам глупым и ненужным, не хотелось даже найти Джеми и вытащить на улицу, потому что в ответ она могла покачать головой и сказать: «Что толку?» — и все стало бы хуже. Мы валялись в саду, умирали от скуки, злились друг на друга и на дурацкий перископ, и мир казался нам мрачным и унылым. Питер рвал травинки, откусывал кончики и выплевал на землю. Я лежал на животе, приоткрыв один глаз, чтобы следить за сновавшими мимо муравьями, и чувствовал, что обливаюсь потом. «Какая разница, лето или нет? — меланхолично думал я. — К черту лето».
Вдруг дверь в доме Джеми распахнулась и девочка вылетела оттуда так стремительно, будто ею выстрелили из пушки. Мать закричала что-то ей вслед, дверь с грохотом отскочила от стены, и злобный пес зашелся в истеричном лае. Мы с Питером сели. Джеми на миг задержалась у ворот, оглядываясь по сторонам, и когда мы окликнули ее, помчалась к нам по тропинке, одним прыжком перемахнула через стену садика, обхватила нас обеими руками за шеи и повалилась на траву. Мы все завопили разом, и через несколько секунд я сообразил, что Джеми кричит:
— Я остаюсь! Я остаюсь! Я не еду в школу!
Лето мгновенно засияло всеми красками. День из серого превратился в изумрудный и ярко-голубой, зажужжали газонокосилки, и затрещали кузнечики, воздух наполнился шумом листьев, гудением пчел и семенами одуванчиков, подул мягкий ветерок, теплый и густой как сливки. Темневший за стеной лес стал невыразимо прекрасным и заманчивым, затаившим бесчисленные тайны и сокровища. Он уже бросал к нам усики хмеля и хватал за руки и плечи, притягивая к себе. Лето, первобытное лето оживало и расцветало перед нами во всей своей красе.
Мы оторвались друг от друга и сели, тяжело дыша и с трудом веря своему счастью.
— Ты серьезно? — спросил я. — Это точно?
— Точно! Она сказала: «Посмотрим, я все обдумаю, и мы что-нибудь решим», — а это значит, что все в порядке, просто она не хочет говорить прямо. Я никуда не поеду!
Джеми не хватало слов, и она повалила меня на землю. Я вырвался, сел сверху и стал выкручивать ей руку. Рот у меня растянулся до ушей, я был счастлив и не мог поверить, что это когда-нибудь закончится.
Питер вскочил.
— Мы должны отпраздновать. Пикник в замке. Идем домой, берем продукты и встречаемся там.
Я пронесся через дом в кухню, мама пылесосила где-то наверху.
— Мам! Джеми остается. Можно я возьму что-нибудь на пикник? — Я схватил пакеты с чипсами и полпачки печенья, сунул под футболку, выскочил на улицу и, махнув рукой в окно ошеломленной маме, перелетел через стену.
Из банок с колой забила пена, мы дружно чокнулись ими на стене замка.
— Победа! — крикнул Питер, вскинув руку к зелено-золотой листве. — Мы сделали это!
Джеми воскликнула:
— Я останусь здесь навсегда! — и заплясала на стене, легкая как ветерок. — Навсегда, навсегда, навсегда!
Я тоже прокричал что-то бессмысленное и счастливое, и лес принял наши голоса и пустил их волнами во все стороны, вплетая каждый звук в свои листья и корни, в речные затоны и буруны, в треск и щебет птиц, в зуд насекомых, в шорох кроликов и тысяч других обитателей нашего царства, пока не соединил все это многоголосье в один громкий и торжественный гимн.
Лишь тот эпизод, один-единственный, не исчез и не растворился в воздухе. Он остался — и остается до сих пор — полностью моим, приятно теплым и увесистым, как зажатый в ладони последний золотой дублон. Если бы лес дал мне возможность оставить только одно воспоминание, наверное, я выбрал бы именно его.
Вскоре после того как я вышел на работу, мне позвонила Симона — один из мрачных довесков к делу, которые проявлялись еще много времени спустя. Мой мобильный телефон был на карточке, которую я ей оставил, и она не знала, что теперь я занимаюсь угонами машин на Харкур-стрит и не имею никакого отношения к Кэти Девлин.
— Детектив Райан, — сказала Симона, — мы нашли нечто такое, что вы должны увидеть.
Это был дневник Кэти, тот самый, который Розалинда сочла скучным и выбросила. Уборщица в академии танца Симоны отличалась удивительной дотошностью: она нашла его прикрепленным клейкой лентой к обратной стороне фотографии Анны Павловой, висевшей в рамке на стене. Прочитав имя на обложке, она сразу позвонила Симоне. Мне надо было дать ей телефон Сэма и повесить трубку, но я отложил отчеты об угонах и поехал в Стиллорган.
Было одиннадцать часов утра, и я застал в академии только одну Симону. Студию заливал солнечный свет, и фото Кэти уже не висело на стенах, но стоило мне вдохнуть специфический запах канифоли, полированных досок и въевшегося пота, как все мгновенно воскресло в моей памяти: подростки на роликовых досках, их крики на темной улочке внизу, топот и гомон в коридоре, голос Кэсси за спиной, суровая серьезность нашего визита.
Фотография в рамке лежала на полу. Сзади к ней был приделан как бы кармашек из наклеенной бумаги, а сверху лежал дневник Кэти. Школьная тетрадка, в каких пишут на уроках, с разлинованными страницами и оранжевой обложкой.
— Его нашла Паула, — произнесла Симона. — Она уже ушла, но я могу продиктовать вам ее телефон.
Я взял тетрадку.
— Вы его читали? — спросил я.
Симона кивнула.
Она была в узких черных брюках и мягком черном свитере. Странно: в этой одежде Симона смотрелась еще более экзотично, чем в длинной юбке и трико. Ее огромные глаза были так же сумрачны и неподвижны, как в тот день, когда мы сообщили ей о смерти Кэти.
Я сел на пластиковый стул. На обложке было написано: «Личный дневник Кэти Девлин. Это не для вас. Не открывать!!!» — но я его все-таки открыл. Тетрадь оказалась заполнена примерно на три четверти. Страницы исписаны аккуратным круглым почерком, едва начинавшим проявлять индивидуальность: смелые росчерки на «у» и «з» и большая Д в виде огромной закорючки. Пока я читал, Симона сидела напротив меня и наблюдала, сложив руки на коленях.
Дневник описывал события примерно восьми месяцев. Сначала записи шли ежедневно, каждая в полстранички, потом становились более редкими, раз в две-три недели. Почти все посвящены балету. «Симона говорит, что мои арабески стали лучше, но мне все еще приходится думать о движении всего тела, а не одной ноги, особенно с левой стороны, где линия должна быть полностью прямая». «Мы разучиваем новый танец для новогоднего вечера, он будет под музыку „Жизель“. Я должна делать фуэте. Симона говорит — помни, так Жизель показывает своему парню, что у нее разбито сердце, как сильно она по нему скучает, это ее последний шанс, и я должна исходить из этого. Танцевать нужно примерно так», — и дальше шли непонятные рисунки и значки, похожие на какой-то музыкальный шифр. В тот день, когда Кэти приняли в Королевскую балетную школу, бумага была испещрена восклицательными знаками и звездочками, а запись сделана большими буквами: «Я ПРОШЛА! ПРОШЛА! Я ВСЕ-ТАКИ ПРОШЛА!!!»