Warhammer 40000: Ересь Хоруса. Омнибус. Том I - Френч Джон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я люблю зеркала, — услышал он когда-то давно от Фулгрима. — Они позволяют постичь внутреннюю сущность вещей».
Но Люций не желал ничего постигать. Его совершенство было нарушено предательским ударом кулака Локена, а Люций продолжил начатое собственным лезвием. Тот вопль до сих пор звучал в его голове, стоило только хорошенько прислушаться.
А может, это кричал кто-то другой? Теперь уже трудно было это понять.
Люций не собирался смотреться в зеркало, тем не менее с каждой секундой он подходил к нему все ближе и ближе.
Что может он увидеть в стекле в своем сне?
Самого себя или, что гораздо хуже, истину…
Оно отражало пятно света, источник которого Люций увидеть не мог. Это казалось ему странным, пока он не вспомнил, что видит сон, где нельзя полагаться на логику и невозможно верить всему увиденному.
Люций встал перед зеркалом, но вместо лица, которое он всеми силами старался забыть, перед ним предстало отражение привлекательного воина с орлиными чертами лица, крупным тонким носом и высокими скулами, над которыми сверкали его собственные золотисто-зеленые глаза. Черные волосы были зачесаны назад, а на полных губах играла улыбка, которая, если не знать о его боевом мастерстве, могла бы показаться хвастливой.
Люций поднял руку и ощутил гладкость кожи, ее ничем не запятнанное совершенство, напоминающее совершенство отполированного клинка.
— Когда-то я был очень красив, — произнес он, и отражение на его тщеславное замечание ответило смехом.
Люций сжал кулак, готовый вдребезги разбить свое насмехающееся отражение, но его двойник не повторил этого движения, уставившись куда-то поверх его правого плеча. В глубине зеркала Люций заметил отражение удивительного портрета Фулгрима, висевшего над руинами разгромленного просцениума.
Как и его собственное лицо, портрет не соответствовал воспоминаниям. Если раньше он был ярчайшим воплощением невероятного могущества и силы, и его диковинные цвета и вибрирующая текстура своей смелостью стимулировали сильнейшие эмоции, то теперь это было обычное полотно. Краски утратили живость, линии лишились своей резкости, а черты лица стали мелкими и невыразительными, как будто оно было создано небрежными мазками обычного смертного странствующего художника.
Но, несмотря на явную прозаичность произведения, Люций заметил, что глаза на портрете выполнены с потрясающим мастерством и в их глубине плещутся почти непереносимые боль и страдание. После темных преобразований, произведенных над его плотью апотекарием Фабием, редкий предмет привлекал внимание Люция больше, чем на одно мгновение. А сейчас он не мог отвести взгляда от глаз на портрете и слышал отчаянный вопль, доносящийся из невероятных мест и времен. Этот бессловесный крик граничил с безумием, порожденным вечностью заключения, а взгляд выражал немую мольбу об избавлении и забвении. Люций чувствовал, как глаза притягивают его к себе, и вдруг в нем что-то шевельнулось — какое-то первобытное существо, только что пробудившееся и в чем-то родственное отраженному образу.
Гладкая поверхность зеркала, словно поверхность пруда, подернулась рябью, как будто стекло тоже ощутило это родство. Дрожь поднималась к поверхности из непостижимых глубин. Люций, не желая сталкиваться с тем, что могло появиться в зеркале, потянулся к мечам и ничуть не удивился, осознав, что оружие пристегнуто к поясу, а сам он полностью облачен в боевые доспехи.
Клинки мгновенно взметнулись в его руках, и он крест-накрест ударил по зеркалу. Тысячи острых осколков полетели прямо в него, уродуя близкое к совершенству лицо, рассекая плоть и кости, и Люций закричал.
Но его крик был заглушён чьим-то полным разочарования воплем.
Так кричал тот, кто понимал, что их мучениям не будет конца.
Люций проснулся мгновенно, его усовершенствованное тело сразу же перешло от сна к бодрствованию. В следующую секунду он схватил мечи, лежащие рядом с койкой, и вскочил на ноги. В его комнате уже давно постоянно горел яркий свет, и Люций крутанул мечи, стараясь отыскать любые изменения, которые могли бы предвещать опасность.
Помещение заполняли яркие картины, нестройные звуки и мрачные трофеи из черных песков Исстваана V. По соседству с большеголовой статуей, взятой из Галереи Мечей, стояла бедренная кость чужака, убитого им на Двадцать Восемь-Два. Длинное, невероятно острое лезвие эльдарского кричащего меча висело на стене рядом с лапой-клинком, отсеченной от тела противника на Убийце.
Да, все осталось на своих местах, и Люций немного расслабился.
Не заметив ничего необычного, он еще раз крутанул мечи, бессознательно демонстрируя свое искусство, а затем убрал их в золоченые ножны, украшенные ониксом, которые висели у изголовья кровати. Его дыхание участилось, мышцы горели, а сердце выбивало такую дробь о грудную клетку, как будто Люций изнемогал от усталости после тренировочного поединка с самим примархом.
Ощущение доставило ему удивительное наслаждение, но рассеялось так же быстро, как и возникло.
Как и всегда бывало в подобных случаях, радость сменилась горьким разочарованием. Он поднял руку, прикоснулся к своему лицу. Твердые шрамы, крест-накрест пересекавшие некогда безупречные черты, вызвали у него одновременно облегчение и отвращение. Он сам изуродовал свою внешность кинжалом и стеклом, но первым удар нанес Локен. Люций на серебристом лезвии меча своего примарха дал страшную клятву так же обезобразить лицо Лунного Волка, но Локен погиб, обратившись в пепел на руинах мертвого мира.
Меч с серебристым лезвием подарил ему примарх Фулгрим, когда звезда Люция взошла и засияла, не уступая блеску Юлия Каэсорона и Мария Вайросеана. Тогда же первый капитан предложил ему другое помещение, расположенное ближе к бьющемуся сердцу легиона, но Люций предпочел остаться в давным-давно отведенной ему комнате.
По правде говоря, он с презрением относился к Каэсорону, и отказ, вызвавший в глазах капитана огонь негодования, доставил ему мгновенное наслаждение. Даже теперь он с удовольствием вспоминал тот момент и гнев Каэсорона.
Он не желал становиться частью командной структуры; он и сейчас хотел только одного: оттачивать свое и без того непревзойденное искусство владения мечом и достигать новых вершин совершенства. Кое-кто из воинов легиона отказался от этого стремления, как от напоминания о временах, когда их можно было считать имперскими декоративными собачками. К чему теперь доказывать Императору свое совершенство?
Но Люций думал иначе.
Хотя лишь немногие понимали сущность отталкивающе соблазнительных созданий, пировавших в ужасном шуме «Маравильи», Люций подозревал, что они являются проявлениями стихийных сил, более древних и великодушных в своих благословлениях, чем все, что мог предложить Империум.
Его совершенство должно было стать служением этим силам.
Люций присел на край кровати и постарался воскресить суть своего видения. Он прекрасно помнил развалины внутреннего убранства «Ла Фениче» и ужасное состояние полотна над окровавленной сценой. Но что касается глаз, это были глаза Фулгрима, каким примарх был до того момента, когда легион вступил на новый путь. И, несмотря на отразившуюся в них боль, они казались более знакомыми, чем то, что Люций наблюдал после Исстваана V.
Сражение изменило Фулгрима, но кроме Люция, казалось, никто этого не заметил. Он видел почти неуловимые метаморфозы в своем возлюбленном примархе, нечто невыразимое, но, несомненно, существующее. Люций ощущал эти перемены, как звучание ненастроенной струны в арфе, как на волос сбившийся фокус в изображении.
Если кто-то и разделял его мнение, этот вопрос не обсуждался, поскольку примарх не только не терпел сомнений, но и не проявлял милосердия, выражая свое недовольство. Тот Фулгрим, что вернулся из окровавленной пустыни мертвого мира, не обладал ни остроумием, ни проницательностью Фениксийца, и его рассказы о прошлых битвах звучали неискренне, как у человека, который слышал о яростных сражениях, но не принимал участия в достижении побед.
Ощущение того, что в «Ла Фениче» он был призван не без причины, не проходило, и Люций обратил взор к портрету, висевшему прямо напротив его кровати. Это произведение было последним, что он видел перед нечастыми периодами отдыха, и первым, на чем останавливался его взгляд сразу после пробуждения. Это лицо в одинаковой мере дразнило его и вдохновляло.
Его собственное лицо.
Серена д'Анжело создала это шедевр специально по его заказу и, в стремлении к совершенству, на какое только способен смертный, вложила в него свою душу. К таким высотам осмеливались подниматься только Дети Императора, и если легион сумел преодолеть грань, то художница погибла.
Его изуродованное лицо смотрело из золоченой рамы, вызывая одну и ту же мысль, преследующую его в видениях наяву, словно неотвязная чесотка.