Смех как зрелище - А. М. Панченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нанялся ангел в батраки у попа… Раз послал его поп куда‑то за делом. Идет батрак мимо церкви, остановился и давай бросать в нее каменья, а сам норовит, как бы прямо в крест попасть. Народу собралось много–много, и принялись все ругать его; чуть–чуть не прибили! Пошел батрак дальше, шел–шел, увидел кабак и давай на него богу молиться. „Что за болван такой, — говорят прохожие, — на церковь каменья швыряет, а на кабак богу молится! Мало бьют эдаких дураков"». Потом ангел–батрак объясняет попу
106
истинный смысл своих поступков: «Не на церковь бросал я каменья, не на кабак богу молился! Шел я мимо церкви и увидел, что нечистая сила за грехи наши так и кружится над храмом божьим, так и лепится на крест; вот я и стал шибать в нее каменьями. А мимо кабака идучи, увидел я много народу, — пьют, гуляют, о смертном часе не думают; и помолился тут я богу, чтоб не допускал православных до пьянства и смертной погибели».
Эта легенда — фольклорный аналог типичного жития юродивого. Особенно близка она к житию Василия Блаженного (напомню, что в агиографии юродивый постоянно уподобляется ангелу: он «ангельски бесплотен», «яко ангел» живет в суете мирской). Представляя собой контаминацию сказки о дураке и жития, легенда сохранила только эпизоды, опустив агиографические размышления и сентенции. Легенда показывает, насколько прочно укоренилось в народном сознании парадоксальное толкование описанных жестов.
Привлечение фольклорных материалов проясняет смысл одного из загадочных жестов Прокопия Устюжского. Прокопий, как рассказывает автор его жития, «три кочерги в левой своей руце ношаше… И внегда же убо кочерги святаго простерты главами впрямь, тогда изообилие велие того лета бывает хлебу и всяким иным земным плодом пространство велие являюще. А егда кочерги его бывают непростерты главами вверх, и тогдахлебная скудость является и иным всяким земным плодом не–пространство и скудость велия бывает».[86]
Как видим, уже в самом описании этого жеста Прокопия Устюжского есть попытка толкования, попытка установить скрытую связь между жестом и событием, которое этот жест символизирует. «Простертые» вверх кочерги знаменуют «велие пространство» земных плодов, а «непростертые» — «непространство». Это, конечно, не более как игра слов, случайная эвфония (хотя писатель, безусловно, ввел ее в текст намеренно). Жест здесьобъясняется средствами, которые характерны только для звучащей речи. В принципе это позволительно, потому что поэтические фигуры, а также сходно звучащие слова играют важную роль в магических действиях и народных верованиях.[87] Например, считается, что видеть во сне гору — к горю, а вино — к вине. Впрочем, в житии Прокопия Устюжского игра слов представляет собой, по сути дела, тавтологию. Однако такая попытка не может вызвать удивления, потому что кочерги Прокопия вообще были камнем преткновения для агиографов.
В своем похвальном слове князь С. И. Шаховской пошел по другому пути. Он основал свою интерпретацию на числе, на символике священного для каждого христианина числа «три»: «Стреми жезлы хождаше, и тем пресвятую Троицу прообразоваше».[88]
107
Однако от уподобления Троице жест Прокопия Устюжского отнюдь не стал понятным. Дело в том, что юродивый изображается не только «с треми жезлы». Среди избранных святых. в молении Христу Прокопий предстоит с двумя кочергами.[89] Есть иконы, на которых в руке юродивого одна кочерга.[90] Следовательно, лишь самый мотив обрядового значка -т кочерги в легендах о Прокопий Устюжском был инвариантным, число же значков могло меняться.
Одну из разгадок дает фольклор. Как известно, кочерга используется в свадебном обряде. Выходя на сватовство, связывают вместе кочергу и помело, изображая жениха и невесту. То же находим в русских эротических загадках (там фигурируют кочерга и печь). Иначе говоря, кочерга — фаллический символ, обрядовый значок, пережиточный атрибут языческой магии.
Не возражая против такого комментария, Ю. М. Лотман и Б. А. Успенский сделали к нему весьма существенное дополнение: «Три кочерги в руке Прокопия Устюжского явно коррелируют с тремя свечами в руке архиерея при святительском благословении; при этом Прокопий носит кочерги в левой руке и ходит по церквам ночью, а не днем. Поведение Прокопия… предельно приближается к кощунственному пародированию церковнойслужбы и. не является таковым лишь в силу того обстоятельства, что понятие пародии принципиально неприложимо к характеристике юродивых».[91] Мысль о такой корреляции подтверждена изящным и веским аргументом — поговоркой «Ни богу свечка, ни черту кочерга». Замечу, что вариации в количестве значков не должны нас смущать: архиерей благословляет и трикирием (коррелят — три кочерги), и дикирием (коррелят — две кочерги). Но с чем сопоставима одна кочерга? Быть может, с подсвещни- ком или мануалием? Пожалуй, ее коррелят — воздвизальпый крест (см. ниже).
Однако указанием на фольклорно–обрядовые и богослужебные аналогии интерпретация жеста Прокопия Устюжского не исчерпывается. Древнерусский человек ощущал себя эхом вечности и эхом минувшего, «образом и подобием» преждебывших персонажей мировой и русской истории. Жизненная установка на повторение и подражание в средневековой «культуре памяти» была общепринятой ценностью. Каждый откровенно, в отличие от ренессансной и постренессансной эпохи, стремился повторить чей‑то уже пройденный путь, сознательно играл уже сыгранную
108
роль. Всему находились достойные примеры, в том числе и жестам.
«Егда еще был в попех, — рассказывает Аввакум, —приидеко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу… повинна… Аз же, треокаянный врач, сам разболелся, внутрь жгом огнем блудным, и горько мне бысть в той час: зажег три свещи и прилепил к налою, ц возложил руку правую на пламя, и держал, дондеже во мне угасло злое разжение».[92] В сходной ситуации такой жест описан в «Слове о черноризце, егоже блудница не прельстивши умре, и воскреси ю, помолився богу». Оно вошло в Пролог (под 27 декабря) [93] и в Измарагд,[94] т. е. в книги, с которыми понаслышке или воочию был знаком каждый православный на Руси.
Блудница, побившись об заклад с веселой компанией, отправилась в пустыпю соблазнять отшельника. Плача, она сказала, что заблудилась. Отшельник пустил ее во двор, а сам затворился в келье. «Окаянная возопи: „Отче, зверие мя снедают!". Он же… отверз двери и введе ю внутрь», и началась в нем «брань вражия». «И востав, возже светилник и, разжизаем бысть похотию, глаголаше, яко „творящи таковая в муку имут итти; искушю убо себе зде, аще могу понести огнь вечный". И положи перст свой на светилнице и созже, и не учюяша горяща за преумножение разжения плоти. И тако творя до вечера и до света, сожже персты своя» и т. д.
В мировой культуре эта ситуация и этот жест, вместе или порознь, использовались многократно, от Муция Сцеволы до «Отца Сергия» Льва Толстого. Что касается Аввакума, то мы можем быть уверены, что это не художественный вымысел, что это эпизод не только из его «Жития», но также из его жизни. Такой жест был предписан авторитетными книгами, и Аввакум исполнил предписание, как пристало защитнику русской старины.
Сделаем еще один экскурс в область этикета жестов, чтобы продемонстрировать, сколь прочно вошел он в культурный обиход. В 1669 г. Аввакум писал из Пустозерска боярыне Морозовой: «Глупая, безумная, безобразная, выколи глазища те своим челноком, что и Мастридия».[95] Аввакум имел в виду преподобную Мастридию, девицу из Александрии Египетской, молчальницу и постницу, к которой вожделел некий юноша. Он не оставлял ее
109
в покое, и Мастридия послала за ним: «„Что ти, брате, толико печали и досажения твориши мне?" „Поистинне, госпоже, зело люблю тя"… „Что во мне добро видиши?"… „Очи твои вижу добре, и те мя прелыцаета". Мастридия же, слыша, яко очи ея прельщаета человека, тогда держащи капырюлю свою, еюже
ткаша красна, тою абие очи свои избоде».[96]
Браня свою духовную дочь, Аввакум, конечно, не рассчитывал на то, что она буквально последует примеру Мастридии. Аввакум сердился на тридцатисемилетнюю вдову[97] за какую‑то любовную историю. Думаю, что ее героем был живший в морозовских хоромах юродивый Федор, тогдашняя московская знаменитость. Независимо от вмешательства Аввакума этот роман кончился разрывом и враждой. Иначе и быть не могло: междудомовитой, несказанно богатой и скупой матерой вдовой и бесстрашным рыцарем юродства, который «вменил во уметы» земные блага, для прочной связи было слишком мало общего — одна