Если бы я не был русским - Юрий Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут внезапно появляется обещанный в самом начале в перечне действующих лиц один из носителей здравого смысла и ужасается тому, что происходит. Мало того, что налицо порнография, профанация лыжного спорта, декаданс нравов, так настораживают ещё некоторые явления, оканчивающиеся на «измы», и среди прочих несомненный дзен-буддизм (медитация на двух кофейных кружочках). Я согласен, дело зашло слишком далеко, и для отрезвления горячих голов я выношу на авансцену под прожектора нечто до боли знакомое: СОЦРЕАЛИЗМ. Убедительная просьба, в частности к дамам: всем оставаться на своих местах и, главное, никаких истерик.
Напрасно вы так извращённо реагируете на это своеобразное явление, особенно если реализм действительно социалистический, без подделок. Ведь тогда он приобретает почти религиозный оттенок и может прозвучать, например, как пресловутый дзен-буддизм, только на наш славянский лад. Впрочем, мой соцреализм совсем последней волны и, может быть, он уже и не соц. и не реализм, а реасоциализм. Не знаю, но предполагаю, что когда я сейчас продемонстрирую вам один день жизни Серафима Иксигрековича, вы сразу испытаете сатори и въедете в смысл бытия без всех этих нехороших иностранных слов.
Сдавали ли вы, граждане, когда-нибудь бутылки? Нет, вы никогда не сдавали их по-настоящему, иначе бы вперёд меня об этом книгу написали. Для непосвящённых и иностранцев этот обряд может вообще пройти мимо глубин их естества и сознания. Разумеется, они, иностранцы, воспитаны на Джеймсе Бонде, а мы на Ломоносове. У них натуры узкие, как узко их идеалистическое и, конечно же, мелкобуржуазное мировоззрение, как узок их Ла-Манш. А мы натуры неохватные, как Сибирь или хотя бы отдельно взятая Колыма.
Правда, один мой диалектически незрелый знакомый говаривал, что души наши оттого широки, что у каждого из нас за душой ни гроша. У иностранцев есть, мол, за что душой сужаться, а нам на всё наплевать, на своё и на чужое, всё равно всё принадлежит государству. Незрелый он, знакомый мой — оттого и городит такое. Но вернёмся к Ломоносову и бутылкам.
С утра того дня, что должен быть принесён в жертву пустопорожней посуде, вы моете грязные от портвейна и пыли бутылки, банки в коросте соусов, обдираете «серебро» с тары из-под шампанского. С антресолей снимается рюкзак, набивается доверху, а также ещё одна, две сумки, ведь удовольствие сдачи оттягивалось до последнего момента, когда по кухне стало уж не пройти и не проехать из-за обилия вторсырья; надевается одежда, соответствующая уходу в «зону» или в армию, и, сторонясь глаз прозорливых соседей, которые при виде ваших пузатых мешков, конечно, скажут: «Вот алкоголик проклятый, выпил сколько», выходите в трудную и опасную дорогу.
Пункты приёма посуды разбросаны по территории огромного города скупо и почти всегда в подвалах, где судьба неутомимо подвергает их затоплению то вешними, то осенними водами. Если они не затоплены, то всё равно работают нерегулярно по каким-то никому не ведомым законам. Часто приковыляв с двумя полными рюкзаками к заветному окошку, отстоящему от дома на километр, можно застать его закрытым ввиду:
• санитарного дня;
• изменившегося расписания работы;
• «технических» причин;
• отсутствия тары.
Под окошком греется на солнышке или кутается под суровым ветром североатлантического циклона толпа людей размером с первомайскую демонстрацию, к которой ни один разумный человек иного, чем вы, вероисповедания не подойдёт, а вы, подхваченные могучей волной коллективного сознания, ставите свой рюкзак оземь и говорите в пространство: «Кто последний?» Некоторые спрашивают: «Кто крайний?», но за эти крайне необдуманные слова можно в Ленинграде нарваться на разные колкости и крайности, ибо этими словами разбужаетея собачий рефлекс местного ложнокультурного патриотизма.
Достижению окна в порядке законной очереди часто препятствуют машины, подвозящие пустую тару. Тогда из числа очередных кличутся добровольцы, с полчасика, а то и с час сгружающие пустые и нагружающие наполненные бутылками ящики, за что удостаиваются сдачи своей посуды с чёрного хода без очереди.
Странно, почему упускаются подобные формы участия населения в других отраслях торговли и обслуживания. Захотел, например, рыбы или мяса, — иди разгрузи машину с тушами или с бочками, а то и вообще — убей корову или поймай рыбу сам. Захотел хлеба — замеси теста на 1000 караваев, испеки их, завези в булочную, а потом бери свой кусок и ступай себе с Богом. Хорошо было бы всем.
При непосредственной сдаче возникают инциденты, т. к. для таких-то банок или бутылок не находится необходимой тары, иностранные бутылки не принимаются, хотя и продаются, здесь надо досодрать фольгу с горлышка бутылки, там что-то чуть-чуть отколото. Приёмщик всегда обсчитает на рубль, два. Сдатчик волнуется, доказывает, вспоминает, как он защищал родину и, в конце концов, получив мелочи, презрительно брошенной в окошко только за половину своего рюкзака, уходит полный решимости в следующий раз в случае войны и опасности родину защищать не сразу, а подождать.
Всякий раз стоя в бутылочном бедламе, я до конца не верю, что мне удастся сдать эти проклятые банки с бутылками. Впрочем, зажигая свет, газ или открывая краном воду у себя дома или в других многопрочих местах, я тоже верю не до конца, что после этих манипуляций действительно зажжётся свет, газ или пойдёт вода, и когда это происходит, я всякий раз радуюсь происходящему, как чуду.
Нынче в связи с тем, что весь народ дружно борется с опостылевшим алкоголизмом, очереди собираются не у окошек сдаточных пунктов, а перед узкими дверцами раздаточных (магазинами их не назовёшь, т. к. у половины отсутствуют вывески). Потом появилась новая форма обслуживания — приём на дому. Обирают при этом, правда, но зато нервы треплются не в пример меньше. Бутылки иностранные принимать стали. Неясно пока, чем всё это кончится.
Из записной книжки Серафима Б.Некто на горе открыл залежи добра и осатанел от злобы.
Аппетит приходит во время поноса.
Плох тот глухонемой, который не мечтает о грехе словоблудия.
У русских не только толстая кожа и железные нервы, но всё вообще толстое и железное: и стенки желудков, и крышки черепов, и уши, и пятки, и прочие органы видимые и невидимые. Их ни химия, ни радиация, ни культы личностей не берут, а интересно, выстоят ли они, ежели водка станет рубль за ведро?
Пролетарии изначально ненавидели буржуя с собачкой, ибо собачка являлась символом ничегонеделания. Сегодня собачка немыслима без пролетария. Самый последний человек имеет собаку и гордо водит её пред всем миром на посрамление давно сгинувшей мелкой и крупной буржуазии. По сравнению с 1918 годом произошла некоторая инверсия понятий, превращение их в свою противоположность. Впрочем, чем ещё заниматься, как не ловлей блох на любимом существе? Может быть, в этом и состоит предназначение человека.
Собака — друг человека до момента похищения им мехового манто или перехода государственной границы.
Что за народ у нас живет непонятный! Заговоришь с кем-нибудь о кинематографе, музыке или живописи, отвечают: «Да я не очень в этом разбираюсь». Заведёшь речь о книгах, о религии, о совершенно белых или пятнах подозрительных цветов, тоже «не очень». За что ни возьмёшься, всё «не очень». Да в чём же они действительно «разбираются», на что тратят жизнь?
Кто-то из манипуляторов с готовностью подсказывает Серафиму:
— На перерывание чужого белья, на собрания и на анекдоты. У нас, мол, настолько любят чужое бельё, что ещё не так давно всей страной в едином порыве его друг у друга по ночам перерывали, а теперь всё больше на собраниях наряду с производственными вопросами и делёжкой квартир в жилищных кооперативах, когда «скорую помощь» к подъезду ЖЭК заранее подгоняют, потому что один-два инфаркта обеспечены стабильно.
Что-то в этом, конечно, есть, но не следует чересчур сгущать краски. Есть ведь у нас и образованные люди, американский язык знают, Пушкина, и научно-исследовательские институты, и даже Академия наук. Писатели есть, артисты, не львы толстые, конечно, и не Шаляпины, но ведь есть. А без собраний нынче как проживёшь? Привыкли мы к ним за 70 лет, как к родным, да и до революции, говорят, они бывали. Конечно, не так часто, но…
Думаете, я какой-нибудь новый В. Кочетов, равного которому в живописи партийных и профсоюзных заседаний не было и не будет? Думаете, я подхвачу эту сюжетную кость, небрежно брошенную провокатором-манипулятором, и для верной классовой прорисовки современного героя проволоку моего Серафима античным лицом по мостовой хотя бы одного собрания? Сильно ошибаетесь, граждане. Реализм реализму рознь, и бутылки сдавать — это не беса заседаний тешить.
Есть такие заседательские бесы огромные и маленькие. Чем больше собрание, тем и бес сильнее. Однако я их не люблю (бесов) и отправлю-ка лучше Серафима в музей. (Среди мыслящей публики лёгкое оживление, но в глазах у женщин тоска.)