Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста - Игорь Голомшток
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поднялся на восьмерик колокольни Высокопетровского монастыря — самую высокую точку Москвы. Отсюда было видно, как со всех концов города черные ленты толп, как щупальца спрута, стягивались к гробу Сталина.
Домой я возвращался по тому же бульвару. Была оттепель, от таявшего снега земля размокла, и на бульваре валялось неисчислимое количество галош; часть их была уже собрана в кучи, некоторые висели на ветвях деревьев, очевидно, повешенные кем-то сюда смеха ради. Как я догадался позже, это были галоши сотен людей, задавленных на Трубной площади.
Смерть Сталина меня не опечалила («Собаке — собачья смерть!» — возгласил я, бравируя перед двумя своими сокурсницами; их мое заявление не шокировало), но и особенной радости не принесла: перспективы открывались не менее, а может быть, еще более мрачные. За день до смерти вождя, 4 марта 1953 года, арестовали моего друга — Мирона Этлиса.
С Мироном я подружился еще в юношеском зале Ленинской библиотеки. В институты мы поступили одновременно: я — в Финансовый, он — в Третий Московский медицинский, который вскоре был переведен в Рязань. Помимо своих медицинских дел Мирон занимался тогда еще и тем, что он называл классификацией наук. Как я понимаю (а понимаю я мало), это было что-то вроде кибернетики, которая считалась тогда наукой идеалистической и буржуазной. В этом человеке был заложен такой энергетический заряд, что он (редкий среди нас случай) даже водку не пил — и без алкоголя всегда находился в состоянии постоянного творческого возбуждения. Каждую пятницу вечером он без билета (денег не было) садился в поезд, забирался под лавку, приезжал в Москву, в девять утра уже был в Ленинской библиотеке, а в воскресенье вечером тем же способом возвращался в Рязань. В Институте он входил в студенческое научное общество (был председателем?), в прессе начали публиковаться его статьи, но…
Как-то за разговором приятель Мирона спросил его, верит ли он в дело врачей. «Нет», — ответил Мирон. «Почему?» — спросил приятель. «Ну, если бы они были отравители, они знали бы, кого отравить». «Кого?» — спросил приятель. «Этого, толстого», — ответил Мирон, почему-то имея в виду Маленкова. Приятель оказался сексотом.
Где-то в первых числах апреля мне пришла повестка с вызовом в рязанское отделение КГБ. Я уже знал, что Мирон арестован, и ехал в Рязань, сильно подозревая, что обратно уже не вернусь.
В рязанском КГБ меня допрашивали целый день. Вопросы касались главным образом антисоветских взглядов Этлиса. Я, памятуя об опыте Артемьева, бормотал что-то вроде: да, он сомневался в марксистской теории прибавочной стоимости, да и сам я… А говорил ли он что-нибудь о своих террористических планах? Это предположение я отверг с негодованием. Мирон действительно ничего мне не говорил по той простой причине, что никаких террористических актов не планировал. Спрашивали и о других моих знакомых, в частности о Михаиле Львовиче Либермане; его искусствоведческий семинар тоже интересовал КГБ.
Но все это было как-то несерьезно. Атмосфера какой-то неуверенности и суеты висела в воздухе этого учреждения. Следователь время от времени куда-то уходил, к нему забегали какие-то люди, чтобы переброситься несколькими непонятными мне фразами. Мне даже поесть принесли в середине дня, а к вечеру отпустили, выдав деньги на дорогу.
Они, эти кагэбэшники, уже знали то, чего я еще не знал: 3 апреля этого года было прекращено «дело врачей», с которым пересекалось и «дело Мирона». Я мог вздохнуть с облегчением: пронесло во второй раз.
Этлиса судили в мае и приговорили к высшей мере. Сутки он провел в башне смертников рязанской тюрьмы, после чего ему объявили, что расстрел ему заменен на двадцать лет лагерей.
Свой срок Мирон отбывал в Карагандинских лагерях. Солженицын в своей книге «Двести лет вместе» в качестве примера того, как евреи в лагерях устраивались придурками на теплые места, приводит Этлиса, якобы работавшего в лагерной санчасти. Это умышленная ложь: Мирон находился на тяжелых работах. Правда, лагеря были уже не сталинскими, и ходили слухи о возможных реабилитациях и освобождениях. По вечерам Мирон забирался на верхние нары поближе к лампочке и штудировал медицинские учебники в надежде когда-нибудь окончить институт. Помог ему Его Величество Случай.
Начальник лагеря (или его заместитель) заболел фурункулезом, и никакие лекарства не могли избавить его от прыщей. Мирон еще в институте серьезно занимался гипнозом и предложил начальнику попробовать этот способ лечения. Опыт удался. Взамен Мирон получил право выхода за зону — право, которым пользовались некоторые категории заключенных (шоферы, подсобные рабочие и пр.). В первый же раз, выйдя после работы за ворота лагеря, он забрался в товарный вагон, утром приехал в Караганду, явился к начальнику Главного управления Карагандинских лагерей, представился как заключенный номер такой-то и, сославшись на существующую инструкцию, просил разрешить ему сдавать экзамены в медицинском институте. Начальник, гэбэшник уже новой формации — с университетским значком на пиджаке, — удивился и велел принести инструкцию, в которой действительно говорилось, что заключенные в лагерях могут проходить профессиональное обучение. После долгих хождений по инстанциям разрешение было получено.
Когда в 1956 году Мирон Этлис по амнистии возвращался в Москву, он по дороге заехал в Караганду, чтобы получить диплом об окончании Карагандинского медицинского института.
* * *Арест Этлиса, рязанский КГБ, безнадежность устройства на любую работу… Настроение было самое паршивое; мы с Артемьевым называли это почему-то «настроением желтого пиджака». Было голодно, муторно, страшновато и все же весело — молодость брала свое.
Москва просыпалась от послевоенного голодного морока. Отменили систему продуктовых карточек, в магазинах по стенам башнями возвышались консервные банки с тресковой печенью, крабами (в хрущевские времена их как корова языком слизала), на прилавках предлагали себя вниманию публики не виданные раньше колбасы, стояли пузатые банки с красной и черной икрой, которая на копейки была дороже самой дешевой селедки, только копейки эти у большинства населения отсутствовали. На улице Горького действовал знаменитый тогда «Коктейль-холл», где за пореформенный рубль (если таковой имелся) можно было взять коктейль «В полет», бокал пунша и, беседуя с приятелями, тянуть его через соломинку до середины ночи. На пустой желудок этого хватало. Как я понимаю, «Коктейль-холл» был местом времяпрепровождения для полуопальной тогда творческой интеллигенции. Здесь можно было встретить Михаила Светлова, Юрия Олешу; однажды полупьяный человек представился нам как известный когда-то историк Покровский (вполне возможно, что это и был Покровский). В годы борьбы против преклонения перед Западом «Коктейль-холл» был лишен своего иностранного звания и превратился просто в кафе, остряками же он был переименован на русский лад в «Ёрш-избу». На месте нынешнего «Детского мира» в Театральном проезде была гостиница «Балчуг», в подвальном этаже которой помещалась великолепная пивная, сохранившая традиции старых русских кабаков: посыпанный опилками пол, бочки вместо столов, где под пиво давали моченый горох, соленые черные сухарики, а иногда можно было получить и настоящего рака. Мы почему-то называли ее «Три негодяя». И пивные ларьки присутствовали чуть ли не на каждом углу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});