Солнце мертвых - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, Лярва легла, вытянув голову к недоступной тени. Ноги ее сводило. Пораженный ее новым видом, павлин проснулся и закричал пустынно. Из тенистой канавки, под дачкой, выбралась тощая Белка и огляделась.
— Как в трагедии греческой! — усмехнулся доктор. — Разыгрывается под солнцем. А «герои»-то!.. за амфитеатром… — обвел он рукою горы. — То есть боги. В их власти и эта кляча несчастная, как и мы. Впрочем, мы с вами можем за «хор» сойти. Ибо мы, хоть и «в действии», но прорицать можем. Финал-то нам виден: смерть! Вы согласны?
— Вполне. Все — обреченные.
— До этого дой-ти надо! Дошли? Прекрасно. О чем я начал? Память совсем никуда… Да, «фебрис» эта… Габеас-Корпус, Герцен, Гамбетта, Гарибальди, Гладстоун!.. Странная штука, вы замечаете — все «глаголи»! Тут, обратите внимание, что-то мистическое и как бы символистическое! Глаголи! Конечно, и в Англии я глаголил. И «мощи» заповедные посещал, и поклонялся им не без трепета, и фимиам воскурял. И даже в Гайд-Парке пару горячих подал. Воздух самый какую-то особенную прививку там делает: непременно хулой колыбельку свою — правда, грязненькую, но все-таки колыбельку — обдашь, грязненькие очки наденешь. И конечно: «Да здравствует Революция — с прописной буквы, понятно, из уважения, — и переат полицеа!» И вот, пошел покупать часы. Зашли мы с Наташей… Тогда я ее Наталочкой звал, а в Лондоне — Ната и Нэлни, на английский манер. А теперь… на ключике в угольничке абрикосовом!.. Да так и предстанет перед Судиею на Страшный суд! — скрипуче засмеялся доктор. — Вострубит Архангел, как надлежит по предуказанному ритуалу: «Эй, вставайте, вси умерщвленные, на инспекторский смотр!» И восстанут — кто с чем. Из морских глубин, с чугунными ядрами на ногах, из оврагов предстанут, с заколоченными землею ртами, с вывернутыми руками… из подвалов даже — с пробитыми черепами предстанут на суд и подадут обвинение! А моя-то Наталья Семеновна — на клю-чик! Да ведь хохот-то какой, грохот подымется! водевиль! И еще… ах-ха-ха-а!.. с… с абри… косовым… вареньем… в мешковине…из-под картошки в мешочек обряжена!.. ведь все, все забрали у нее, все рубашечки… все платья… для женского пола своего… все «излишки»! ведь в ее-то платьях… шелковое зеленое ее помню… Настюшка Баранчик с базара, из «татарской ямки», потом выщегаливала!.. Вот бенефис-то будет! Архангелы-то рты разинут! Сам Господь Саваоф…
Доктор вскочил внезапно и затрепал в ладоши:
— Ш-ши ты, подлая, окаянная псина!..
Белка скакнула через Лярву и уюркнула за дачку. Павлин стоял в головах Лярвы, тряс радужным хвостом-опахалом и топтался. — Глядите, он ее провожает! — воскликнул доктор. — Вот так апофеоз! Ну, как же не из трагедии?! — Он потер лоб и сморщился. — Как сон какой-то… И что за память дырявая! Сегодня я забыл — «Отче наш»! Три часа вспоминал — не мог! Пришлось открывать молитвенник. Я по поводу этого должен сделать интересное обобщение, но это потом… А теперь… Да о чем же я говорил-то?..
— Пришли покупать часы, доктор…
— Да, часы… Зашли мы с ней в гнусный какой-то переулок, грязный и мрачный, у Темзы где-то. Дома старинные, закопченные, козырьки на окнах… и погода была, как раз для самоубийства: дождишко скверненько так сочился через желтый, гнилой туман, и огоньки грязного газа в нем — и в полдень! И вдобавок еще липко воняло морской этой слизью рыбьей… Помню, отвратительное было настроение. И какой-то хромоногий эмигрантик русский дорогу нам указал, все кашлял и плевал кровью. Местечко такое… из Диккенса. А в темных лавках, за зелеными шторками с бахромой, все антиквары, антиквары в норах своих, как пауки, в пыли, в паутине, серые, таинственные… пауки глубин жизни… шевелятся там со старьем со всяким, в губу нашептывают… Чего-то там нет только! И все — отшедшее. Секстаны ржавые, пиратские шпаги от флибустьеров и буконьеров, «боги» всякие с островов малайских и папуасских, из тропических прорв и дебрей, из человечьих костей печатки царьков диких, скальпы там, амулеты… — пеленки, так сказать, человечьи, но с кровью. И «пауки» эти точно отбор в них делают, подчищают: кому еще, пожалуй, и пригодится!
— Доктор, вы опять уклоняетесь. Вы про какие-то часы хотели…
Доктор вдумчиво посмотрел на меня и покачал головой.
— Это и есть про часы! Я еще немного соображаю, потому и… про обстановку. Из каких «пеленок»-то я эти часы принял! Вы то возьмите, что все эти лавчонки на чем стоят? чуланчики эти человеческие?! На грабеже и хищении! на слезе, на крови чьей-то, на основном, что в недрах всей «культуры» человечьей лежит: на том, чтобы загадить и растрясти! Ну, что там лавчонки!.. это уж самый последний сорт, на манер лукошка, куда кухарка птичьи кровяные перья сует, себе на подушку… А вы «магазины»-то обследуйте! где злато и серебро, и бриллианты, и жемчуга, и ду-ши, ду-ши опустошенные, человеческие, глаза, истаявшие слезами!.. Ведь всякое «потрясение»-то, на высокополитическом блюде поданное, с речами, со слезой братской, бескорыстной и с «дрожью» этой самой восторженной, в подоплеке-то самой сокровенной, непременно в корешках своих на питательное донышко упирается, на кулебячку будущую… и всегда обязательно кой для кого «кулебячки» этой и достигает! Ну, после нашего-то «потрясения» сколько лукошек-то этих с курячьими перьями создадут! А «магазины», небось, по всему свету пооткрывались…
Что такое поторкивает-трещит… к морю?.. А, это моторный катер, а может, и «истребитель». Вон он, черная стрелка в море, бежит и бежит на нас; бежит за ним, крутится пенный хвост, на две косы сечется.
— Слышите?.. — шепчет доктор и зажимает уши. — «Истребитель»… За ними это…
— За кем, доктор?..
— Что по амнистии с гор спустились. Не слышали? Теперь их заберут «для амнистии». Что, трещит?.. Не могу выносить… устал.
Я вижу, как «истребитель» под красным флагом завертывает широко к пристаньке. Я знаю, что те семеро, недавно спустившихся с гор, непокорных «зеленых» слышат в своем подвале, что пришел «истребитель»… пришел за ними.
— Теперь не трещит, доктор.
— Завтра, а может и нынче ночью… — значительно говорит доктор, — их «израсходуют»… а их сапоги и френчи, и часики… поступят в круговорот жизни. Их возьмут ночью… Молодую женщину показывали мне сегодня, там ее муж или жених. Теперь и она слышит… Она, представьте, на что-то надеется!
— На пощаду?..
— На что-то надеется… — шепчет доктор. — Что-то может случиться. Поживем до завтра.
— Так вы про часы хотели…
— А, да… Мне один знакомый присоветовал там походить, у Темзы: попадаются чудеса. Матросы со всех концов света такое иной раз привозят, по океанам рыщут. А мне какие-нибудь редкостные часы хотелось приобрести, от какого-нибудь мореплавателя, от Кука или Магеллана… Страсть к экзотическому у меня с детства осталась, от капитана Марриэтта, от Жюль Верна… От какого-нибудь старинного капитана, «морского волка»… выменял он, глядишь, у какого-нибудь царька людоедов, а к тому попали от какого-нибудь там гранда испанского, которого выкинуло с погибшего корабля… Все мы до страсти любим вещички, связанные с трагедией человеческой. Ну, попробуйте объявить, что имеется у вас, например, меч, которым палач китайский тысячу голов отрубил… за тысячи фунтов купят, найдутся люди! И всякому лестно иметь у себя на стенке, в кабинете, поразить гостя или девицу прекрасную: «А это вот, скажет, — даже с равнодушием в голосе, — меч, которым и т. д. …» Эффект-то какой необыкновенный! Какую карьеру можно сделать! Вещи чудодейственным образом путешествуют по свету. Теперь вот наши, русские-то, вещички где, может, гуляют, по каким интернациональным карманам проживают!..
Вот и забрели мы в одну такую лавчонку. Эмигрантик тот рекомендовал, за пару шиллингов. И пошептал знаменательно: «Революционер, ирландец, но виду не подавайте, что знаете». За такое приятное сообщение я хромоногому гиду еще шиллинг добавил! Зашли. Вонь, представить себе не можете! Треской тухлой, креветками, что ли… разлагающейся кровью, такой характерный запах. Ху-же, чем в анатомическом! Хозяин… — как сейчас его вижу. Коренастая обезьяна, зеленоглазая, красно-рыжая, на кистях шишки синие выперло, и они в рыжих волосьях, косицами даже. Горилла и горилла. Ротище губастый, мокрый, рожа хрящеватая, и нос… такой-то хрящ, сине-красный! А на голове низколобой тоже шерсть красно-рыжая, клочьями. Как поглядел на него, так и подумал: если все такие революционеры ирландские, дело будет! Самый настоящий «гом-руль»! На конторке у него, смотрю, бутылка с «уиски» и осьминог соленый, небольшой, одноглазый. Кусочек колечком отмахнет ножичком двусторонним, в волосатой рукоятке с копытцем — может и от готтентота какого, — посолит красной пылью кайенской и закусит. Со мной говорил, а сам все хлоп да хлоп, из горлышка прямо.
«А-а, русский! Гуд-дэй! Эмигрант? революционер? Да здравствует республика!» — а сам смеется, осьминога нажевывает. Ну, конечно, поговорили… и о порядках наших, и про убийство царя-освободителя… А веки у него были вывернуты, и в них кайен и виски.