Еще раз - Евгений Сыч
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Света и впрямь было много, а воздуха - нет, не хватало. И, не дождавшись "скорой помощи", Маренис умер, вспомнив напоследок, как в детстве еще, бывало, вырезал из вареной свеклы брусочек, вставлял в оправу из яркой телефонной проволочки и радовался: красиво.
Не стало Марениса-человека. А художника-Марениса никогда не было.
Но хоронили все-таки художника Марениса. Топтались среди отцветших кустов сирени и хилых елочек на кладбище. Смотрели больше по сторонам, на затейливые памятники и оградки; хоронили его на старинном кладбище, где вообще-то уже никого не хоронят. Обошлись похороны и поминки дешевле, чем персональная выставка, и это вносило светлую ноту в траурные формальности.
О том, что с Марьиной бестактной выходки все началось, казалось, забыли. Был человек, и нет человека. Ничего не поделаешь. Только опасливый Козлов как-то незаметно исчез с горизонта. О нем и не вспоминали.
А лето катилось и катилось своим чередом сквозь тополиную метель, июльские грозы и августовскую пляжную жару.
V
Если бы стояла зима, то в этот день непременно шел бы снег. Легкие снежинки летели бы и вспыхивали, каждая - как маленькая радуга, только гораздо ярче.
Но было лето. Шел к концу долгий и мягкий, очень светлый день. Солнце уже съезжало к реке, двигалось потихоньку на отдых, но день продолжался закатом, продлевался светом и теплом.
Марье легко дышалось в тот день. Ей вообще жилось легче все последнее время. Дни катились как полтинники: звонкие, круглые. Раз она как-то давно получку получила полтинниками: целый кулек. Других денег в кассе не оказалось.
Пить она перестала вовсе с той поворотившей судьбу субботы, когда впервые занесло ее в подростковый клуб "Радуга". Не то чтобы новая работа повлияла и с деньгами полегче стало, хватало теперь - много ли человеку нужно? До тряпок она все равно не была охотник и впрок откладывать заработанное так и не научилась... Просто - не хотелось пить, не тянуло. Другим душа была занята, другой полна музыкой. Марья и не пыталась особо в самой себе разбираться. Не хочется - и не надо.
Правда, когда каникулы в клубе наступили, да еще с Маренисом трагический скандал произошел и она забилась, заметалась опять по своей комнатке, обрывками мыслей заполняя нехорошую пустоту внутри, сознание немедленно подсказало, чем утешиться: подаренная бутылочка с целебным питьем не вовсе еще была пуста, стояла, ждала в холодильнике, храня ароматы. Но Марьюшка поймала эту мысль мельком и так же легко отпустила. Чего-то иного хотелось ей, может, и впрямь - музыки, о которой Асмодеиха напоследок наказывала.
Она стала слушать пластинки, любимые, старые. Проигрыватель скрипел затертой иглой. Марьюшка, вдруг решившись, купила себе с левых своих заработков аппаратуру: скромную, но как раз. Теперь слушала - то колокола, то орган, то бьющийся, будто сердце, рок.
Однажды, покрутив ручку настройки приемника, поймала на случайной волне детскую песенку про остров Чунга-Чанга. Вспомнила: был такой чудо-остров, где жить легко и просто, и у нее был. Пропал куда-то, канул во времени. Вспомнила себя, на двадцать лет моложе, и имя забытое - Леха чуть было не коснулось ее губ, но растаяло в простенькой мелодии, в совсем новой музыке, на другой волне.
Самое неприятное в любой истории то, что приходится рассказывать ее не сначала. Но теперь уже почти все так делают, как бы намекая на известные слушателю и читателю, в общем, реципиенту, обстоятельства времени, места, на аналогичные жизненные ситуации, литературные или кинематографические ассоциации, в конце концов. Редко кто отважится начать все с самого начала, потому что пришлось бы предварять рассказ совершенно излишним и, возможно, сомнительным даже утверждением: "В начале было слово, и слово было Богом, и слово было Бог".
Как же поступать рассказчику? Чем он, строго говоря, выделяется из плотного ряда более или менее умелых ремесленников, дело начинающих с затверженных приемов ремесла? Проводит первую линию на чистом листе бумаги конструктор, упирает стопу в верхний край лопаты землекоп. Рассказчик гримасничает, хватает за пуговицу, ищет в себе силы, способные проломить стену отчуждения, которой отгорожен всякий живущий в наше богатое информацией время. Верьте, это нелегкое дело - вступить в контакт с собеседником. В автобусе морщимся, когда непредумышленно толкает нас в бок посторонний. Что же говорить о тех, кто пытается в нашу душу проникнуть, мысли свои навязать и даже выдать эти мысли свои за ваши. За наши. Не посягательством ли на свободу личности будет выглядеть указанная попытка?
Но даже если так? Неужели оттолкнете вы такого же одинокого, может быть, брата по духу, не выслушав вопрос? Потому, уповая на понимание, отбросив все лишнее, о чем вы и сами не хуже меня, а может, и лучше знаете, рискну продолжить рассказ.
Вернемся в тот летний день, такой светлый, будто солнце только сейчас, только сегодня решило заняться миром всерьез и выплеснуло на землю целые армии лучей. В тот летний день, точнее, на склоне его, в теплом мареве заката Марьюшка вдруг увидела Леху во плоти. Не того, конечно, что проживал с ней на острове Чунга-Чанга. От того Лехи, наверное, и не осталось ничего в рыхлом, немолодом, с заострившимися чертами мужчине, именовавшемся ныне Леонидом Григорьевичем Мисюрой. Но Марьюшка узнала, удивившись этому узнаванию: "Леха!" - и рванулась мысленно не к нему, от него, потому что крепко жила в памяти больная привычка побега.
- Простите, - остановил ее мужчина, топтавшийся у порога выставочного зала. - Копылова? - спросил он и, тронув ее за рукав, позвал: - Марьюшка!
- Здравствуй, - сказала Марья обреченно.
И, стараясь не думать, какой он ее видит, его оглядела, пугаясь: плох был Леха. Весь - глубокого серого цвета, что лицо, что костюм. В ресторане, куда их занесло, в безвременье пустом, между обедом и ужином, Леха совсем посерел, захлопал себя по карманам торопливо, словно нашаривая мелочь в трамвае, и извлек горсть упаковок с маленькими цветными злыми таблетками. У официантки попросил стакан воды. Марьюшка ужаснулась, уверенная, что официантка воспримет просьбу как личное оскорбление. Но было в сером Лехе что-то, отчего воду ему принесли и словом не обидели.
- Извини, - сказал Мисюра и запил горсть цветных таблеток водой.
- Да господи!
Понемножку он отдышался - будто легкий розовый отсвет на серое лицо упал. Теперь он тоже мог смотреть на нее - и видеть, что сотворило время.
- Мне лицо твое - как пощечина, - не удержался и сказал он.
Она засмеялась или почти засмеялась.
- За что я тебя любила, - объяснила ясным голосом из юности, из двадцатилетней немоты, - формулировать умеешь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});