Вяземский - Вячеслав Бондаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прекрасно образованный граф Дмитрий Петрович Бутурлин, обладатель великолепного книжного собрания, впоследствии директор Императорского Эрмитажа, умерший во Флоренции и давший начало итальянской ветви Бутурлиных, — в чине тайного советника и действительного камергера он не имел ни одного ордена, что было поистине удивительно. Сдержанный, суровый лицом граф Александр Романович Воронцов, обладатель редчайшего чина действительного тайного советника I класса, а с сентября 1802 года канцлер, переписывавшийся с Вольтером, человек, некогда позволявший себе в глаза критиковать Екатерину Великую. Князь Александр Михайлович Белосельский-Белозерский, посланник в Дрездене и Турине, командор ордена Святого Иоанна Иерусалимского и автор скандально известной оперы «Олинька, или Первоначальная любовь»… Граф Аркадий Иванович Морков, граф Никита Петрович Панин, Федор Иванович Киселев, Павел Никитич Каверин, Петр Васильевич Мятлев, князь Яков Иванович Лобанов-Ростовский… Все эти люди занимали немалые должности, но ни чванство, ни спесь не были им присущи. Они легко шутили над своими заслугами, подчеркивая независимость от кого бы то ни было. Разговор то сворачивал на изящную словесность — и Белосельский, мечтательно полуприкрыв глаза, наизусть декламировал Мольера, — то обретал игривый характер, — и всех тогда забивал присяжный остряк Каверин, — а то и касался «времен очаковских и покоренья Крыма», и уж тогда хозяин дома, Морков и Киселев вспоминали осаду Очакова (Моркова с Киселевым наградили тогда Георгием IV степени)…
Все эти люди в париках, с умными усталыми глазами и полной бурных событий жизнью, были поклонниками французских энциклопедистов — якобинский террор и гибель Великой революции не оттолкнули их от просветительских идей, они твердо веровали в прогресс и знали, что все зло на Земле — от недостатка просвещения… Они с едким сарказмом отзывались о «гатчинской партии», бароне Аракчееве и графе Кутайсове, и в то же время глубоко чтили императора (Андрей Иванович даже заболел от горя, когда узнал о смерти Павла I). Московский высший свет сразу можно отличить от петербургского — он судит события при дворе без тени раболепия, не боясь мгновенного государева гнева… Это была русская аристократия — благородная, преданная Отечеству и вместе с тем знающая себе цену. Жизнь царю, честь — никому.
Сибариты, одинаково хорошо умевшие размышлять над страницами Вольтера и Монтескье и умирать за Отечество, великие деятели Екатерининского века, размах его, его литература, его пышный блеск всегда глубоко волновали Вяземского. И юношей, и глубоким стариком пристально вглядывался он в историю XVIII столетия, любуясь ею и дивясь одновременно. Всегда шагая со своим веком наравне, а кое в чем и опережая его, Вяземский тем не менее в основе своей всегда оставался, по слову Чаадаева, «русским отпечатком XVIII столетия». Это проявлялось в характере, привычках, пристрастиях. Всю жизнь князь любил цитировать классиков минувшего столетия, не упускал случая расспросить о былом видного государственного деятеля или пожилую даму, коллекционировал автографы знаменитостей прошлого… А в минуту откровенности размечтался однажды о том, как хорошо было бы ему родиться на шестьдесят лет раньше — то есть пожелал себе 1732 год рождения, юность при Елизавете, зрелость при Екатерине, старость при Павле и Александре… Среди отцовских гостей таких стариков уже не водилось: в гостиной родительского дома бывали в основном ровесники Андрея Ивановича, поколение 1750-х, которому в начале века едва перевалило за пятьдесят. Но по меркам той эпохи это уже была старость.
В 1874 году в очерке об Александре Тургеневе сформулирует Вяземский «признаки людей, воспитавшихся в школе истинно высшего и избранного общества» — ум, образованность, благородство, честная независимость, вежливость («не только в смысле учтивости, а более в смысле благовоспитания, одним словом — цивилизации понятий, воззрений, правил обхождения»). Этим правилам он будет следовать всю жизнь. Так складывался его характер — странное сочетание веселости («я веселый, люблю удовольствия», — простодушно характеризует он себя в 15 лет) и скрытности, нежелания никого пускать внутрь себя; одинокого привязчивого сердца — и ранней душевной зрелости, независимости (Андрею Ивановичу она казалась испорченностью); безупречной «цивилизованной» вежливости — и полной раскованности в дружеском и семейном кругу; склонности к «легким жанрам» в поэзии и в жизни — и тревожного, рефлексирующего ума… Из атмосферы отцовского дома вынес он «какое-то благоуханье, какую-то внутреннюю теплоту, которая после образовала некоторые из моих свойств, сочувствий и наклонностей».
Впрочем, не стоит это признание понимать превратно. Хвалить себя наш герой был склонен менее всего на свете. Скорее наоборот. Охотно говорил Вяземский о том, что с ним в жизни приключилось все плохое, что только может приключиться с человеком. Что к колыбели его явилась толпа добрых фей, вслед за которыми пожаловала кривобокая старая ведьма, сделавшая его «навсегда во всем и везде дилетантом»… Хотя в иные минуты этим недостатком Вяземский явно гордился. «Будем довольствоваться и тем, что он был dilettante по службе, науке и литературе. Подобные личности худо оцениваются педантами и строгими нравоучителями, а между тем прелесть общества, прелесть общежительности и условий, на них основанных, держится ими» — это было сказано об Александре Тургеневе, но в равной степени может быть отнесено к самому Вяземскому.
Много позже в литературе возникнет удобное клише: Вяземский — человек умственный и холодноватый, непременно язвительный и ироничный, ради красного словца не жалевший родного отца. На первый взгляд это подтверждается многочисленными свидетельствами. Иным и не мог быть человек, взращенный на холодном дыхании конца вольтерьянского XVIII столетия… Очень показателен, например, спор между Вяземским и Александром Тургеневым по поводу картины Кипренского «Ангел».
«Новая картина изображает ангела; в руках его гвозди, коими прибит Спаситель был ко кресту, — пишет другу Тургенев. — Ангел прижимает гвозди к сердцу и заливается слезами. Выражение прелестно!»
«Мне не нравится мысль Кипренского, — холодно отвечает Вяземский. — Во-первых, ангел не может понять телесной боли и, следственно, держа гвозди, нечего ему сострадать Христу, а к тому же страдания Спасителя для нас, а не для ангелов спасительны были, и тут также дела нет ему до гвоздей, А еще вопрос, может ли ангел плакать? Плакать — нам, грешникам, а им только что смеяться. Отлагая всякое богохульство в сторону, я думаю, что искусствам пора бросить истощенное и искони неблагодарное поле библейское».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});