Человеческая волна - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зиночка не ответила ему.
«Другая на моем месте осталась бы!» — с обидным и горьким укором за то, что не могла нанести этот удар отцу и матери и поехала-таки с ними, подумала она. И бессознательно прислушавшись к словам отца, почувствовала какое-то странное ожесточение: ей вдруг захотелось и в самом деле упасть, броситься прямо на рельсы, чтобы доказать всем этим, дрожащим, как скоты, над жизнью людям, что не так уж драгоценна эта жизнь, что есть и такие, которые не пойдут из-за нее на трусость, унижение, на позорное бегство. Зиночка крепко стиснула зубы, так что на нежных округлых щеках выступили розовые скулы, и, наклонившись над пустотой пролета между вагонами, взглянула вниз на рельсы, сплошной белой полосой струившиеся из-под вагона.
«Броситься!.. Вот возьму и брошусь», — мелькнуло у нее в голове.
Две мягкие пушистые косы через плечи свесились вниз, площадка колыхалась, точно ускользая из-под ног, но маленькие ручки крепко держались за холодную железную палку, и было страшно смотреть. Изогнувшись гибкой спиной и выпуклой грудью, она сделала движение, какое делает падающая кошка, и выпрямилась.
Мимо замелькала березовая роща, тихая и белая, как ряды чистых и юных невест, замерших в ожидании.
В разгоряченное лицо повеяло сырой прохладой и запахом мокрой травы и коры, а потом опять побежали назад луга и дороги, освещенные солнцем.
В нервно-дрожащей молодой груди запеклось бессильное, тоскливое раздражение.
А в вагоне уже стали успокаиваться и послышались голоса, еще возбужденные, но уже звучащие нотками удовольствия сознания избегнутой, но все-таки как-никак, а испытанной опасности. Все устроились и разместились, и оказалось даже просторно, точно толпа растаяла. Старый Зек снял шляпу и вытирал потное, красное лицо. Он довольно улыбнулся Зиночке.
— Ну, теперь все слава Богу… Дома жалко, ну, да Бог с ним… Пока проживем на даче, а там видно будет…
— Почему вы думаете, папа, что непременно в «ваш» дом попадут? — сухо и зло спросила Зиночка, глядя в сторону.
Зек понял подчеркиванье и обиделся. В нем вдруг возмутилось все его воробьиное право на свою жизнь.
«Эта молодежь теперь думает, что она только и живет честно, как следует, оттого что лезет на рожон… Кого они хотят этим удивить? Все это и мы переживали… знаем… К чему этот фарс мальчишеский?..»
— Почему же это «ваш»? — вызывающе-сердито спросил он. — Это такой же мой дом, как и твой…
— А потому… — с внезапными слезами в голосе, не помня, что говорит, ответила Зиночка, — что это подло!.. бежать!.. гадость!..
Зек вспыхнул. Стоявшие на площадке толстый лощеный господин в серой шляпе и старый человек, похожий на заморенного долголетней работой рабочего, прислушались к разговору. Толстая старая купчиха, с глупым ужасом в заплывших глазах, уставилась на Зиночку.
— А по-моему, подлость и гадость подвергать жизнь других людей опасности из-за своих бессмысленных мечтаний! — краснея кирпичным цветом и раздраженно выталкивая крикливые слова, повысил голос Зек.
— Папа! — возмущенно, как будто ее ударили, вскрикнула Зиночка.
— И совершенно правильно, — как бы в сторону, не глядя на них, пробормотал господин в серой шляпе.
— Чего вы ломаетесь? — продолжал старый Зек, все более и более раздражаясь и чувствуя, что не может чего-то доказать, без чего все-таки в глубине души скверно. — И будьте вы искренни… к чему эти фразы?.. И вам жить хочется, и вы такие же люди, как и мы… Это все позы… Как же, юрой!.. Кого вы этим удивить хотите?..
— Однако мы остаемся же!.. — горячо крикнула Зиночка. — Позы иногда кончаются смертью, а это уже не позы.
— Какие отчаянные!.. — с искренней жалостью охнула купчиха.
— Не все и умирают-с!.. — вдруг откровенно и, нагло повернувшись и зло усмехаясь, заметил господин в серой шляпе. — Ведь вот вы же не остаетесь!..
Зиночка покраснела и растерянно взглянула сначала на него, потом на отца.
— Я!..
Зек вспыхнул, но промолчал.
«Пусть, пусть… это ей уроком будет», — подумал он и обижаясь за дочь, и озлобленно довольный.
— Простите, ваша милость, конечно, оно так, что которые ломаются, отозвался старый рабочий.
Я там ничего не могу сделать… — пробормотала Зиночка умоляюще.
— Так нечего и громкие фразы говорить, — пробормотал Зек, уже жалея ее и раскаиваясь в своей жестокости.
— Простите, ваша милость, конечно, нечего! — опять отозвался рабочий. Говорят, говорят, простите, по молодости… а расплачиваться, простите, приходится нам…
— Вам-то стыдно так говорить… — опять загораясь, возразила Зиночка. За вас же больше всего и идут… вам же лучше хотят… И вам не бежать от товарищей надо, а быть там, с ними…
Рабочий снисходительно посмотрел на нее сверху.
— Нет, уж простите, ваша милость, на это мы не согласны. Мы, простите, прекрасно понимаем, что это для нас делается, но жизни своей, простите, каждому жаль… хоть барышне, хоть рабочему человеку…
— Да ведь… жизнь у вас тяжелая, вы… чем занимаетесь?
— Мы на цинковом заводе, простите, работаем.
— Вот видите, на цинковом! — наивно обрадовавшись повороту разговора, сказала Зиночка, доверчиво глядя в глаза рабочему. Я слыхала, что там самые ужасные условия труда.
— Это, простите, ваша милость, верно… Мало кто и выживет… вздохнул рабочий, и по его испитому-желтому лицу скользнуло что-то грустное и задумчивое.
— Ну, вот видите… — заторопилась Зиночка. — Чего же вам жалеть?.. в крайнем случае, чем смерть хуже такой жизни?
— А вы, простите, ваша милость, об этом рассуждать не можете, вдруг меняясь в лице и зло скашивая обиженные глаза с красными воспаленными веками, резко проговорил рабочий.
— Почему же? — растерявшись, спросила Зиночка.
— А потому… Вы, простите, разума еще не имеете… жить нам не менее вашего хочется… Вы, простите, ваша милость, по молодости лет не знаете, что говорите…
Голос у него был полон злобной и непонятной обиды. Толстый господин торжествующе засмеялся и оглянулся на Зиночку.
— Ну, ты, любезный, потише… — крикнул Зек.
Рабочий хмуро оглянулся на него, но промолчал и только пошевелил тонкими, иссохшими от цинка челюстями.
Зиночка, как побитая кошечка, украдкой пробралась к отцу и испуганно оглядывалась на рабочего. Купчихе стало жаль ее, она вся рассиропилась и, скрестив руки на пухлом животе, жалостливо пропела:
— Вы, барышня, не обижайтесь… Ну, что же, им, конечно, лучше известно, мы, бабы, глупые… не наше это дело…
— А ты зачем барышню обидел? — с внезапной укоризной сказала она рабочему и покачала головой. — Жалости в тебе нет…
— Я, простите, ваша милость, что ж… совсем другим голосом, вдруг ласково взглядывая на Зиночку, сказал рабочий. — Мне только, простите, ваша милость, обидно показалось, что барышня нас, простых людей, словно и за людей не считает… Чай, мы, простите, тоже люди.
— Вы меня не поняли… — тихо пробормотала Зиночка.
— Может, и не понял… Мы, простите, ваша милость, люди темные! вздохнул рабочий и стал смотреть на поле.
Зиночка мало-помалу успокоилась и задумалась, тоже глядя на поле. Опять замелькали перед нею лица Кончаева, Сливина и доктора Лавренко. Массы народа, красные знамена понеслись перед ней, и опять стало расти что-то грандиозное, туманное, и мрачное, и прекрасное. И даже жертвы рисовались ей только в прекрасных образах, полных трагизма, но как-то и без смерти, и без страданий.
На даче она пошла в сад, от которого за зиму отвыкла, села на лавочку под кленом, где еще пахло прошлогодними сухими листьями, и этот запах грустно напоминал об осени, и до самого вечера сидела, глядя в темнеющее небо, сквозь тоненькие веточки клена, на первые звезды. Ей хотелось восторженно стать перед кем-то на колени и отдать беззаветно и всецело всю свою молодую жизнь с красотой, ласками, волей и покорным телом.
VIII
Небо было синее-синее, и на нем отчетливо белели залитые весенним солнцем дома, крыши и башни города, пестревшего над зелеными скатами берегового парка и бульваров. Сверху из города было видно такое же синее море, и железный броненосец далеко и одиноко блестел среди его синевы. Все было полно великой радости солнца и дня, все было полно воздуха и яркого света, тени были голубые и прозрачные, все краски ярки и чисты, и казалось, что кроме ярко-синего, розового и белого цветов нет ничего, и все ослепительно красиво, ярко и свежо.
Но когда Кончаев оставил на бульваре отряд Лавренко с его красными крестами на белых повязках, носилками и каретками и спустился вниз, все разом изменилось.
Внизу была черная, пыльная и потная толпа. Он сразу окунулся и утонул в ее сплошной крутящейся массе, палимой горячим солнцем и окутанной тяжелой горячей пылью. Одну секунду ему показалось, что движется все: и приземистые красные пакгаузы, и мачты судов, и телеграфные столбы, и люди. Ослепительно блестящая под солнцем мостовая исчезла, растаяла в черной возбужденной и многоголовой массе.