Великая мать любви - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я назвал его много раз "вор", "урка", и лишь сейчас с удивлением понял, что тогда он, пятнадцатилетний, или шестнадцатилетний, не мог быть таким вот сложившимся, полным достоинства, безпороч-ным, гордым вором. На его счету в тот год было еще немного преступлений, горстка и по всей вероятности нестрашных, подростковых: украденный мотоцикл, подвернувшаяся касса... Однако, как характер, он уже возник и. сложился в деталях, от безукоризненно начищенных туфель до умения всегда быть центром, арбитром, уравновешенным взрослым со своим секретом в сердце, среди бахвалящихся и обсуждающих баснословные готовящиеся свои подвиги подростков. Тогда, в 1958-64 гг., на стыке двух эпох, блистательный образ урки еще влиял на молодежь, и разговоры о готовящихся "больших делах" были куда более частыми, чем разговоры о девочках или танцульках, или выборе серьезной профессии. Уже несколько мальчиков из моего класса планировали идти учиться в институты, да, но у Стахановского говорили о "больших делах", и гитары, если звучали в темноте подворотен и в скверах по вечерам, то песни были блатные:
"Ровные пачки советских червончиков с полок глядели на нас..."
Толмачев никогда не говорил о делах, и тем более о больших делах. Он презирал Костю Бондаренко, по кличке "Кот", майорского сына, моего подельника, с которым я "ходил на дела" за суетливую занятость деталями: за коллекцию отмычек, ломиков, за "духарение". ("Не ду-харись", - говорили, имея в виду не выпендривайся, не суетись.) Он даже сумел меня обидеть, сам наверняка этого не желая, когда, встретив нас однажды с Костей вечером, с рюкзаками на темной улочке, называл нас "котами"... "Ну что, коты, опять на дело идете?" - сказал он и скрылся в темноте. Вооруженные ломиками и отмычками, мы и впрямь, шли на дело.
Он всегда был готов к преступлению, то есть у него была воровская хватка. Однажды мы зашли с ним в столовую. Приблизившись к кассе, платить, кассирши мы не увидели. Ее голос раздавался из открытой двери и был виден кусок белого халата. Бросив лишь один взгляд вокруг, Толмачев бесшумно переметнулся на другую сторону прилавка. Секунды понадобились ему, чтобы сорвав с себя пиджак, вывалить на него содержимое кассового ящика. Перепрыгнув обратно, он бросил мне "Атас!" и, выскочив на улицу, мы смешались с толпой... Это не бог весть какое преступление, но реакция у него была удивительная. Воровской взгляд - это и есть главный талант вора. Мгновенная оценка обстановки, мгновенный выбор. Сейчас или позже... Акшэн! На поселке встречались ребята свирепые и дикие. Борька Ветров,
38
наш с Толмачевым одноклассник когда-то, сын возчика (отец его держал лошадь во дворе собственного дома) не сумел дожить даже до 21 года, таким он был резким, этот тип. В перерывах между сроками Ветров пьяный, "дурил", и однажды в том же сквере у Стахановского, где салтовские ребята прогуливались, выстрелил в своего же парня, за здорово живешь, просто так, выстрелил и уложил наповал. Во время второго суда, он, сложив руки над головой, ласточкой выпрыгнул с третьего этажа в незарешеченное стекло окна, остался жив и убежал. На роковой и последний срок в криворожский лагерь сел он однако не за убийство, но за ограбление окраинной сберкассы, в которой обнаружил всего лишь 130 рублей... Толик Резаный сбежал из колымского лагеря и, пересекши всю Сибирь, явился в Харьков, чтобы быть арестованным в квартире родителей своей подружки. Был великолепный Юрка Бембель, посаженный в пятнадцать лет на пятнадцатилетний срок за вооруженное ограбление, вышедший по половинке срока в 23 года, и расстрелянный в 24! Какие люди, а! Однако все они были скорее пылкими жертвами судорожной эпохи, истеричными Гамлетами... Вором же настоящим был Толмачев.
У него были свои принципы. Когда однажды моя мать, озабоченная до отчаянья моим поведением, тем, что улица уводит у нее сына, бросилась ко мне у Стахановского и стала кричать, звать, молить, плакать, чтоб я пошел с ней домой... Я, раздраженный, стесняясь уронить свое мужское достоинство на глазах всей стаи молодых волков, заорал: "Дура! Проститутка! Отъебись от меня!" И неожиданно получил резкий апперкот в живот от стоящего до сих пор рядом, не вмешиваясь, приятеля. "Это твоя мать. Сова, мудак..., - сказал он строго. - Она тебя родила. На мать не тянут. Мать у человека одна..." И все, он отошел. И сплюнул.
Осенью 1961-го у нас появилась общая проблема. "Мусора" начали очередную компанию по борьбе с молодежной преступностью. И мы с ним оказались рядом по алфавиту в мусорском списке... "С" и "Т". Толмачев заслуживал их внимание много больше, чем я, я не заслуживал находиться в его категории, но так как он не был истериком, но спокойный и секретный, делал свои дела или один, или с очень странным молодым человеком по кличке "Баня", то мусора занизили его в должности. Они стали лечить нас. Толмачева лечить было поздно. "Лечить" - было модное вдруг слово из "фени" - то есть блатного жаргона. "Что ты меня лечишь?", "Ты меня не лечи!" - такие фразы каждый день сотни раз вспарывали пыльный воздух над нашей пыльной Салтовкой...
Мусора решили прежде всего убрать нас с улицы. Нас стали устраивать на работу. Когда мы дали "вторую подписку" (то есть подмахнули наши подписи под нечленораздельным текстом "обязуюсь... в ..дневный срок устроиться на работу... в противном случае... сознаю... что подлежу административной высылке или...") и выходили из отделения милиции на Материалистическую, в красивую, украинскую осень, Толмачев сказал мне, взяв меня за рукав: "Слушай, Сова, есть идея! Пойдем грузчиками к еврею на продбазу, а? Ясно, что мусора с нас не слезут, а на продбазе хотя бы работка не пыльная, и возле жратвы, а? Пойдем?"
"Грузчиками? Ты думаешь нас возьмут?.. Саню бы Красного или Леву они бы тотчас взяли, а нас с тобой..." - я хотел сказать ему, Что мы с ним мелковаты для грузческой работы, но воздержался.
"Амбалы как Саня или Лева потом изойдут через два часа, Сова... сказал он снисходительно. - Они рыхлые и жирные. Для грузчиков у нас с тобой самая подходящая комплекция. Ты когда-нибудь что-нибудь грузил уже?"
"Соседям помогал вселяться, картошку грузил на Черном море в Туапсе, но чтобы ежедневно, профессионально, нет..."
"Если ты думаешь, что я больше двух месяцев собираюсь рогом упираться, то ты ошибаешься. Надо, чтоб мусора забыли о нас, так что прикинемся грузчиками. Один я не хочу идти, от скуки охуеешь, но если ты пойдешь..."
Мы остановились. Тенистая под каштанами уходила в перспективу низкая, как уютное помещение, улица Материалистическая. Осень была самым лучшим временем года в Харькове. Долгая, красивая, многообразно окрашенная, широколиственная... И в такую осень устраиваться на работу... Мы оба вздохнули. Однако было ясно, что другого выхода нет. На каждого из нас в отделении милиции была заведена пухлая папка. И мы уже перевалили из "трудных подростков" с криминальными тенденциями и с десятком "задержаний", "приводов" и арестов на каждого, во взрослую категорию "подозреваемых в ограблении" тех и этих магазинов и "закоренелых антисоциальных элементов"...
"Грузчиками так грузчиками, - сказал я. - Все же лучше чем сто первый километр и принудительная работа в колхозе..."
"Будем пиздить продукты, - сказал он мне в утешение. - Продбаза богатая..."
На следующий день мы встретились у Стахановского клуба и отправились, не выспавшиеся, зевая, в отдел кадров учреждения с таким длинным названием, что его хватило бы, если рассечь на три или даже пять нормальных названий. Учреждение помещалось у самого поворота 24-й марки трамвая на Сталинский проспект, в свежем
дворике, в одном из типичных украинских домиков-хаток. Выбеленные известкой, снаружи они кажутся хрупкими и временными, но попадая внутрь, удивляешься их стационарной солидности. Пройдя через целую анфиладу маленьких проходных клеток, в одной, по клавишам чудовищно дряхлой пишущей машины, трудно ударяла толстыми пальцами секретарша, Толмачев уверенно привел меня в комнату, половину которой занимала печь. За столом, в меру пошарпанном, и в сухих чернильных пятнах сидел старикан в больших очках, и содрав с опасно торчащей вверх пики розовую квитанцию, вглядывался в нее.
"Здрасьте Марк Захарыч", - сказал мой друг, остановившись на пороге.
"Ага, Толмачев самый младший пожаловал, - старикан перевел взгляд на меня. - А это кто?" "Приятель, Марк Захарыч."
"Приятель, воды податель... Приятель, мячей лягатель, - неожиданно прорифмовал старикан, и улыбнулся. - Садитесь".
Стул был один, и Толмачев посадил меня, а сам стал рядом. "Оформляй нас, Марк Захарыч, меня и Сову, грузчиками..." - В голосе моего друга прозвучала тоска по свободе, оставленной нами на углу Сталинского и Ворошиловского проспектов.
"Скорый какой. Оформляй. Медицинский осмотр надо пройти. Тебе отец говорил? Ты или дружок твой свалитесь под мешком, а я за вас отвечать буду, - старик все время улыбался, что противоречило нашему предполагаемому падению под мешками. - Я понимаю, что вы юноши здоровые, но для порядку. Во всем должен быть порядок. Понятно, Толмачев самый младший?"