Пианист - Мануэль Монтальбан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И по-своему была права.
– Перестань, Жоан. Я не возражаю против того, что ты носишь жилет. Черт с тобой, носи жилет, и что поделаешь, раз уж купил дом в Льяванерас и автомобиль марки «БМВ»…
– «Форд-гранада».
– Ну пусть «форд-гранада». Но только не говори, пожалуйста, что Золушка и ей подобные были правы, когда твердили нам: студенты должны учиться, и ничего больше.
– Во-первых, говорилось это не таким тоном. А во-вторых, мы придумывали борьбу, а не боролись. Франкизм продлился ровно столько, сколько должен был продлиться, и существовал помимо и не взирая на всю нашу борьбу.
– Но мы помогали формированию демократического сознания.
– Точно так же, как «Опус Деи»,[22] с его планом стабилизации в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом, а потом – планом экономического развития.
– И при этом запретили «Последнее танго в Париже».
– Но зато разрешили буржуазии выстраиваться в автомобильные очереди до Перпиньяна, лишь бы поглазеть на зад Марлона Брандо. Прекрасно продуманная двойственная политика. Мы-то, наоборот, шли на таран, собирались сокрушить Бастилию, но ничего не сокрушили.
– Делапьер, ты актер, наставь, пожалуйста, Жоана, отврати его от ревизионизма. Из-за этих ревизионистов у меня ум за разум заходит.
– Жоан не ревизионист. Просто он стал взрослым.
Мерсе вмешалась с улыбкой превосходства:
– Что вы заладили: вырос, стал взрослым.
Вентура поспешил на помощь Шуберту:
– Не вырос, а раздулся, как от слоновой болезни.
Жоан улыбался. И играл глазами, следя за пальцами собственной руки, бегавшей по скатерти, точно по клавишам.
– Есть время ошибаться и время вскрыть ошибку. Но я ни в чем не раскаиваюсь, что было, то было. Да и Мерсе – тоже.
И взял жену за руку, а две пары глаз согласной супружеской четы обозначили четыре угла плоскости, на которой предстояло разыграть счастливый финал. Вентура готов был оставить их в покое, пусть живут себе, но не успел удержать горячего Шуберта.
– Ну-ка, одну минуточку. А почему же вы тогда в «Опусе»? Зачем полезли в «Опус»?
– Шуберт!
Возглас призывал сдержаться.
– Почему голосовали за Пужоля?
– Еще одно слово, и мы уходим.
– Хватит, Шуберт, не надо. Помнишь, как мы просили Делапьера завести интрижку с Золушкой, чтобы она перестала натравливать на нас массы?
Это вмешалась Луиса. И центром внимания стал Делапьер.
– Шампанского, всем шампанского.
Шуберт отдал распоряжения подоспевшему официанту:
– Самого дорогого. А счет представьте вот этой счастливой супружеской паре.
Никто не намерен был возобновлять спора, все хотели послушать Делапьера: что у него было с Золушкой-Стипендиаткой. Делапьер сделал вид, а может, и на самом деле не слышал, о чем идет речь, он так и эдак издали оглядывал женщину, объект его желания в далекие студенческие годы, и, кажется, вспомнил ее наконец, но то, что вспомнил, видимо, ему не понравилось, потому что в его взгляде, оторвавшемся от Стипендиатки, застыли недоумение и вопрос.
– У меня с этой Золушкой? Не помню.
– Уверяю вас, теперь это очень видная дама в культурной жизни Льяванерас.
Это сообщила Мерсе, но, прежде чем Шуберт срезал ее, Вентура успел повернуть разговор в другое русло.
– Как интересно. Почти за каждым столиком знакомое лицо. Поколение, пришедшее к власти: от тридцати пяти до сорока пяти. Те, кто сумел вовремя отойти от франкистов, и те, кому удалось стать антифранкистами настолько, насколько это было нужно, и тогда, когда это было удобнее всего. Если бы пианист и бесформенные певицы замолкли на минуту, то уважаемая публика могла бы собственными силами разыграть тут небольшой спектакль на тему «Двадцать пять лет из истории эстетического сопротивления».
– Эстетического. Вот именно. Теперь говорит Вентура, и ты, Шуберт, не злишься.
– Вентура не разговаривает тоном верховного олигарха.
– Оно было эстетическим, а потому этическим. Франкизм был силен и в то же время смехотворен, мелок, ничтожен и омерзителен. Рабочий класс вел совсем другую борьбу, его борьба имела смысл. А наша представляла главным образом проблему эстетическую.
– Из борьбы рабочего класса тоже не сотвори кумира. Представляешь, сколько безразличных и равнодушных должно было быть среди рабочих, чтобы франкизм длился целых сорок лет?
– Вот тебе и на! А сколько рабочих погибло во время гражданской войны, скольких потом уничтожили, скольких преследовали и бросили в тюрьмы, чтобы франкизм мог жить-поживать, пока медленно, но верно восстанавливался авангард?
– Ладно. Я согласен, Шуберт, с первой частью твоего заявления, однако что касается революционного авангарда, то все не так.
– Я не сказал «революционного».
– Авангард был скроен точно по мерке ситуации, он был слабым и шел на компромисс всякий раз, когда это предлагали.
– Видите, видите вон там?
– Что ты там видишь, белокурая шалунья?
– Тони!
Ирене заметила Тони раньше, но позвала его Луиса, обернувшись туда, где у подножия лестницы стоял он, словно вглядываясь в горизонт – не там ли его родина. Тони услышал Луису, увидел их, медленно изменил позу и поднял руку в знак того, что узнал и просит принять в компанию. Все, кроме Вентуры, вскочили на ноги, горло перехватывало от почтения и любви к этому человеку, который благоухал лосьоном after shave,[23] наклоняясь всем своим высоким, хрупким телом по очереди к трем женщинам – поцеловать их и позволить поцеловать себя, потом коротко обнял Делапьера, за ним – покрепче – Жоана и наконец застрял в коротких и сильных щупальцах Шуберта.
– А седины-то искусственные, Тони. Скажи мне, в какой аптеке на Пятой авеню ты их купил? Качество превосходное.
– Привет, Вентура.
– Привет, Тони. Ты замечательно выглядишь.
Глаза Тони были полуприкрыты стеклами круглых очков в тонкой металлической оправе. Он внимательно вслушался в тон Вентуры и решил ответить ему одной улыбкой без слов. На них зашикали, заставили умолкнуть и заново рассесться вокруг столика. Пианист заиграл выход тощей андалусской танцовщице, которая трясла юбкой с волнистыми оборками, облекавшей ее костлявое тело.
– Перед вами – Пилар Самбрано, Скороспелочка!
– Та-ка-та, та-ка-та, та-ка-та-ка-та, та-ка-та, – шептали губы Шуберта, а пальцы отстукивали ритм севильяны в такт Скороспелочке. Фисас цедил что-то в ответ на вопросы, которые шепотом задавали ему Ирене или Жоан, Луиса тоже иногда вступала в разговор, но при этом не отпускала, держала под руку Вентуру и время от времени притягивала его к себе или сама наклонялась к нему. Я тут, с тобой, хотя пришел он, я тут, с тобой, принимал Вентура невидимую телеграмму, которую посылало ему тело Луисы, и вдруг высвободил руку, как будто избавлялся от липких щупалец. Луиса взглянула ему в лицо и увидела тень насмешки, это ее разозлило, и тогда она тоже наклонилась к Тони и тоже стала расспрашивать о новостях в Империи. Вокруг снова зашикали и заставили их замолчать, а Скороспелочка между тем в луче света, слишком ярком для ее искусства, продолжала севильяну, которая выглядела у нее так, будто она поднималась по лестнице в чересчур узкой юбке. Иногда она застывала, вытягивала лошадиное лицо в сторону первого ряда и выкрикивала с синкопой:
Я пройдусь-пройдуся,Я пройдусь-пройду-ся.
– Та-ка-та-ка-та, та-ка-та, та-ка-та-ка-та, та-ка-та, – вторил ей Шуберт, и Ирене едва удалось удержать его, когда он вдруг вскочил и чуть было не пошел плясать свою севильяну.
– Все паясничаешь.
Ирене словно извинялась перед Фисасом. У Скоро-спелочки были свои представления о том, как танцуют и поют севильяны. Но вот она замерла, приложив козырьком руку к глазам и уставившись куда-то в темноту.
– Браво! Браво!
Шуберт закричал, а Ирене ущипнула его толстую руку. Поощренная криками Шуберта, Скороспелочка обернула свое огромное лицо к публике и принялась стричь ногами, точно ножницами, она вошла в такой раж, что зал разразился хохотом и аплодисментами.
– Нижинский! Нуреев!
– Да замолчи ты, наконец!
Ирене, вся красная, дергала Шуберта за полу пиджака.
– Не понимаю, над чем ты смеешься. Бедняги работают как могут.
– Не говори глупости. Их работа как раз в том, чтобы развлекать меня, и эти голубки – или голубки – прекрасно понимают, что к чему.
Запыхавшаяся Скороспелочка в тысячный раз переламывалась в поясе, благодаря публику за ее раздутый винными парами восторг, а потом удалилась нехотя, словно все остальное на свете, кроме ее искусства, было ей неинтересно. В резком луче света остался один пианист, он продолжал играть, создавая музыкальный фон, на котором вспыхнул-зажужжал разговор.
– Да, да. У меня титул master,[24] и я читаю лекции в Нью-Йоркском университете. В общем-то я все еще связан с кафедрой Клаудио, Клаудио Санчеса Альборноса.[25] Вы, конечно, знаете, о ком я говорю? Я собираюсь читать свой собственный курс «Теория бедности», эта область экономической науки сейчас в самом расцвете, а у нас к ней только подступают. Франция и то обогнала нас на несколько лет, даже Франция. В группе Бартоли, молодого экономиста, изучением этой проблемы занимался Бернар Газье. Бедность – это тема с будущим.