Через много лет - Олдос Хаксли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем Обиспо простерилизовал иглу, отломил кончик стеклянной ампулы, наполнил шприц. Все движения он проделывал с неким утонченным изяществом, с демонстративной и самодовольной точностью. Это выглядело так, словно он был одновременно и балетной труппой, и зрителем — зрителем весьма искушенным и придирчивым, это верно, но зато какой труппой! Нижинский, Карсавина, Павлова, Мясин[64] — все на одной сцене. Даже самые бурные овации были вполне заслуженны.
— Готово, — окликнул он наконец.
Послушно и молча, как дрессированный слон, Стойт перевалился со спины на живот.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Джереми уже оделся и сидел в подземном хранилище, которое отныне должно было служить ему рабочим кабинетом. Сухая едкая пыль старых бумаг пьянила его, как понюшка крепкого табаку. Пока он готовил папки и точил карандаши, лицо его раскраснелось; лысина заблестела от пота; глаза за стеклами бифокальных очков горели нетерпением.
Наконец то! Все готово. Он повернулся на вращающемся стуле и некоторое время сидел неподвижно, упиваясь счастливыми предвкушениями. Документы Хоберков, бесчисленные пачки, обернутые в коричневую бумагу, ждали своего первого читателя. Двадцать семь больших коробок, набитых еще непоруганными невестами безмолвья[65]. Он улыбнулся про себя при мысли, что ему суждено стать их Синей Бородой. Тысячи невест безмолвья, собранных в течение веков многими поколениями неутомимых Хоберков. Хоберк за Хоберком, бароны за рыцарями, графы за баронами, а затем граф Гонистерский за графом Гонистерским, вплоть до последнего, восьмого. А после восьмого — ничего, кроме налогов на наследство, да старого дома, да двух старых дев, все глубже погрязающих в одиночестве и причудах, в бедности и фамильной гордости, но под конец — увы! — погрязших более в бедности, чем в гордости. Они клялись, что никогда не продадут архива; но потом все-таки согласились на предложение Стойта. Бумаги приплыли в Калифорнию. Теперь их бывшие хозяйки смогут заказать себе понастоящему пышные похороны. И на этом Хоберкам придет конец. Чудесный кусок английский истории! Быть может, поучительный; а быть может и это еще вероятнее, — просто бессмысленный, просто повесть, рассказанная идиотом[66]. Повесть об убийцах и заговорщиках, о покровителях наук и коварных интриганах, о юных наложниках и воспевателях епископов и королей, об адмиралах и сводниках, о святых, и героинях, и нимфоманках, о слабоумных и премьер-министрах, о садистах и коллекционерах. И здесь лежало все, что от них осталось; в двадцати семи коробках, как попало, без всякой описи, никем не тронутое, абсолютно девственное. Ликуя над своим сокровищем, Джереми забыл все передряги путешествия, забыл Лос-Анджелес и шофера-негра, забыл о кладбище и замке, забыл даже о Стойте. Теперь он владел бумагами Хоберков — он один. Словно ребенок, который лезет в рождественский чулок, зная, что там его ждет необыкновенный подарок, Джереми выудил из первой коробки коричневый пакет и разрезал веревку. Какое нестрое богатство обнаружилось внутри! Книга домашних расходов за годы 1576-й и 1577-й; рассказ представителя побочной линии Хоберков об экспедиции сэра Кенельма Дигби[67] в Скандерун; одиннадцать писем на испанском от Мигеля де Молиноса[68] к той самой леди Энн Хоберк, обращение которой в католичество стало причиной семейного скандала; пачечка медицинских рецептов, писанных почерком начала восемнадцатого века; трактат «О смерти» Дреленкура[69] и случайный томик из сочинения Андреа де Нерсья[70] «Felicia, ou Mes Fredames»[71] Он едва успел вскрыть второй пакет и гадал, кому бы мог принадлежать светло каштановый локон, обнаруженный им между страниц собственноручных записок Третьего графа на тему последнего папского заговора, как в дверь постучали. Он поднял глаза и увидел, что к нему направляется невысокий смуглый человек в белом халате. Вошедший улыбнулся, сказал «Не буду мешать», но тем не менее помешал.
— Моя фамилия Обиспо, — представился он. — Доктор Зигмунд Обиспо; лейб-медик при дворе его величества короля Стойта Первого — и, будем надеяться, последнего.
Явно довольный собственной шуткой, он захохотал неожиданно громким металлическим смехом. Затем изящно-брезгливым жестом, словно аристократ, роющийся в куче мусора, взял со стола одно письмо Молиноса и принялся медленно, вслух разбирать первую строку этого послания, написанного плавным, аккуратным почерком семнадцатого века.
— «Ame a Dios como es en si у по сото се lo dice у forma su imaginacion»[72] — Он поглядел на Джереми поверх письма с довольной улыбкой — Легче сказать, чем сделать, я так считаю Женщину, и ту мы не можем любить, как она есть; а ведь этот феномен, женская человеческая особь, как-никак имеет под собой объективное материальное основание. И порой весьма недурное. В то время как старикашка Диос есть чистый дух — другими словами, чистая фантазия. А этот болван, кем бы он там ни был, пожалуйте, — пишет другому болвану, что людям не следует любить Бога таким, каким рисует его их собственная фантазия — Опять нарочито аристократическим жестом, одним движением кисти, он презрительно бросил письмо на стол — До чего же все это нелепо — продолжал он — Набор слов, именуемый религией. Другой набор слов, именуемый философией. Еще полдюжины наборов, именуемых политическими идеалами. И все эти слова или двусмысленны, или вообще лишены смысла. И люди входят из-за них в такой раж, что готовы ухлопать соседа, если ему случится про изнести не то слово. Слово, которое на деле значит меньше хорошей отрыжки. Просто сотрясение воздуха, даже не избавляющее вас от лишних газов в желудке. «Ame a Dios como es en si», — насмешливо повторил он. — Все равно что сказать принимай икоту, как она есть. Не понимаю, как вы, приверженцы litterae humaniores[73], умуд ряетесь все это терпеть Сидите по уши в бессмыслице — и не надоедает?
Джереми улыбнулся робкой, извиняющейся улыбкой
— Смысла ведь как то и не очень ищешь, — сказал он. И, предотвращая дальнейшую критику самоуничижением и унижением любимого дела, продолжал. — Просто, знаете ли, забавно бывает покопаться в разном старом хламе Доктор Обиспо рассмеялся и одобрительно похлопал Джереми по плечу.
— Молодец! — сказал он — Вы хоть искренни. Это мне по вкусу. Обычно представители вашей ученой бра тии — вылитые Пекснифы[74]. Так и норовят вывалить на себя кучу всякой высоконравственной муры! Вам это знакомо: мудрость де лучше знания, Софокл лучше науки. «Любопытно, — всегда говорю я, если им вздумастся затеять со мной беседу на эту тему, — любопытно, чго вы обязаны своим заработком именно тому, благо даря чему спасется человечество». А вот вы не делаете из своей любимой мушки слона. Вы честный человек. При знаете, что занимаетесь своим делом только ради забавы. Что ж, и я занимаюсь своим по той же причине. Ради забавы. Хотя, разумеется, если вы станете тыкать мне в нос своим Софоклом, я вполне могу начать распинаться насчет науки и прогресса, наукии счастья даже науки и абсолютной истины если уж вы такой упрямый.
Его веселье была заразительно. — Джеми тоже улыбнулся.
— Хорошо что я не такой упрямый, — певуче, с деланной скромностью сказал он, как бы давая собеседнику понять, что ни капли не заинтересован в отыскании абсолютной истины.
— Заметьте, — продолжал Обиспо, — что я вовсе не равнодушен к прелестям вашей работы. Софоклом, конечно, меня не проймешь. И я помер бы со скуки, если б мне пришлось возиться со всем этим, — он кивнул на двадцать семь коробок. — Но должен признать, — заключил он любезно, — что в свое время старые книжки доставили мне немало удовольствия. Право, немало.
Джереми кашлянул и погладил лысину; затем помигал, готовясь отпустить восхитительную суховатую шуточку. Но, к несчастью, Обиспо не оставил ему необходимой паузы. Искренне не замечая его приготовлений, он глянул на часы и поднялся со стула.
— Я готов показать вам свою лабораторию, — сказал он. — До ленча еще уйма времени.
«Мог бы и спросить, охота ли мне смотреть его дурацкую лабораторию», — подумал про себя Джереми, проглотив заготовленную шутку; а ведь как была хороша! Конечно, ему хотелось и дальше разбирать бумаги Хоберков; но, не найдя в себе мужества сказать об этом, он покорно встал и направился к двери вслед за Обиспо.
Долголетие, объяснял по пути доктор. Вот над чем он бьется. С тех самых пор, как окончил медицинский. Но, разумеется, врачебная практика не давала ему работать над этим сколько-нибудь серьезно. Практика губительна для серьезной работы, между прочим заметил он. Разве у вас выйдет что-нибудь путное, если вам приходится тратить все свое время на пациентов? Пациенты делятся на три типа: тех, что воображают себя больными, но на самом деле здоровы; тех, что на самом деле больны, но выздоровеют и так; и тех больных, кому гораздо лучше было бы помереть сразу. Если человек способен к серьезной работе, убивать время на пациентов — сущий идиотизм. И конечно, его вынуждали к этому только денежные затруднения. И он мог всю жизнь катиться по этой дорожке. Тратить силы на разных болванов. Но тут, совершенно неожиданно, подвалило счастье. К нему обратился Джо Стойт. Это был прямо-таки перст судьбы.