Чижикова лавра - Ив Соколов-Микитов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Нам, - говорит, - не пугаться. А помирать на своей земле легче.
Просидели мы так весь вечер. И очень он мне полюбился. Удивлялся я, что за тридцать два года не разучился правильно говорить по-русски, а это не малая редкость, и очень скоро отвыкает от своего языка русский человек. Думал я, как только ни играет с человеком судьба, и сколько раскидано по свету людей, и даже стыдно мне стало за свое горе: разве я давно из России и перетерпел в сравнении с ним мало.
Зашел он ко мне еще раз перед отъездом. Ехал он в Латвию, в Ригу, написал я с ним письмо своим, Соне, просил за меня не тревожиться, - что сыт и здоров, разумеется, кратко. Адреса своего не мог дать: еще не ходили из России письма.
Ободрила меня надежда.
XI
В скором времени произошли в нашей жизни новые перемены.
Позднею осенью прошел слух о забастовке. На городской площади с утра собирались шахтеры, прохаживались молчаливо, носили плакаты.
В те дни большое было в стране беспокойство. Газеты сообщали, что к шахтерам грозятся присоединиться железнодорожники и докеры, и наш хозяин приходил веселый, стучал о косяк трубкой, подмигивал нам глазом.
- Вот как наши ребята!
А в городе, по видимости, было, как прежде. В доках же скоро притихло, и пароходы стояли недвижно. Ходили слухи, что забастовка продлится, и станут заводы.
Частенько в те дни забегал ко мне Зайцев. Стал он еще хуже, носился с газетами и попрежнему ни разу не улыбнулся.
Недели через две навернулся к нам "рыжий". Собрал он нас в сарае, объявил, что завод пока встанет за неимением угля. Нас же оставляют на половинном окладе.
Повертелся он недолго, повесил замок и уехал. И остались мы гулять без всякого дела.
Очень тогда пришлось сократиться.
Задолжали мы в те дни за квартиру. Хозяева нас не притесняли, но все же было неловко. Отказался я от обедов и стал питаться на скорую руку, чтобы поскорее выйти из долга. Есть тут для таких-то особые лавочки, где продают рыбу. Очень это удобно. Открываются лавочки два раза в день, утром и вечером, в известное время. Кипит там в большом котле масло и в масло, бросает человек рыбу, большими кусками, и тут же вынимает щипцами. А в другом котле - картошка, крошенная на машинке. Все очень дешево: полшиллинга с уксусом. И каждый вечер большие сбивались у тех лавочек очереди.
Пришлось нам тугонько, и чем могли, мы друг с дружкой делились. Приняли мы в те дни хлопот с нашим "корнетом": жил он попрежнему с нами и целыми днями лежал на кровати. Занял он у меня полфунта и ходил обедать в город, когда зажигали огни. Приглядывался я к нему и никак не мог понять человека и, признаться, не раз я тогда подосадовал: смотри за ним, как за малым! А потом довелось узнать, что ходит он к консулу и пришелся там ко двору, а раз и сам проговорился, что ожидает получить новую службу.
С Андрюшей в те дни мы сошлись крепче.
Жил он от нас в стороне и приходил каждый вечер. Было в нем детское и простое, а Россию он любил сердечно, - учился он в Петербурге, в реальном, - и опять я думал, что вот - такие-то, с чужою кровью, почему-то сильнее помнят Россию. Отец его был в большом городе, с семьей, и присылал ему письма.
Ходили мы на митинги слушать, и опять я им удивлялся: стоят кучно, все в вязаных шарфах, грызут свои трубки, и везде полный порядок.
В те дни пришлось нам понюхать полиции.
Задержалися мы раз на городской площади, после митинга. Есть там улица, где, как и у нас, в России, по вечерам происходит гулянье, собирается городская зеленая молодежь и матросы с иностранных пароходов. По вечерам всегда там шумно и толкотно, и ходит публика взад-вперед левою стороною. Прохаживались там и полицейские, за спину руки, следили за общим порядком.
Полицейские тут народ отвесный, на подбор, вершков от двенадцати, и ходят, как лошади.
Вот с ними и вышло у нас приключение. Разумеется, отличился опять наш Андрюша.
Вышло из малого пустяка.
Остановился он неизвестно для какой надобности на панели, на самом ходу. Росту он долгого, как жердь, и далеко видно. Подошли к нему полицейские, на него животами: не полагается, мол, здесь стоять, загораживать людям дорогу!
Все бы тем и кончилось, но ответил им Андрюша по-ребячьи и что-то уж очень дерзко.
И пошло у них за слово слово.
- Разве, - говорят ему, - вы иностранец, что не подчиняетесь общим порядкам?
А он им попрежнему дерзко:
- Нет, не иностранец.., а потому желаю на вас начихать!..
И еще что-то брякнул, покрепче.
- Ах так, - говорят, - будь вы иностранец, оставили бы вас без последствий, теперь же за слова ваши ответите перед судом...
Так это у них получилось крепко. На грех сунуло меня в это дело, стал я с ними очень вежливо объясняться, что, мол, не следует обращать внимания на мальчишку, и только подлил масла. Совсем разошелся Андрюша, и взяли нас, как тогда Южакова, не совсем даже и деликатно.
Первый раз за всю мою жизнь довелось мне быть под арестом, точно трамвайному жулику, и очень было досадно, что по такому глупому делу, и в душе я подосадовал на Андрюшу.
Привели нас в полицию и рассадили по комнатушкам. Досталась мне комнатка небольшая, под потолком лампочка и у стены койка. Заперли за мною дверь, как за арестантом. Присел я на койку и про себя думаю: горевать мне теперь или смеяться? Стал я от скуки разбирать на стенах надписи, не мало перебывало в клетушке народу и больше из загулявших матросов, и даже нашел я одну по-русски: "Сидел Иван Журавлев. Пароход Саратов". Стало мне вдруг весело и спокойно, завалился я спать.
По утру доставили нам любезным порядком кофею и по ломтю хлеба с маслом, и вспомнил я Южаковскую шутку про "королевское угощение".
А после завтрака вывели нас во двор, - и в автомобиль крытый, как ящик, повезли в суд. И подивился я тогда ихней скорости и устройству.
Протряслися мы в автомобиле минут двадцать, и высадили нас на большом дворе и чистом, провели через черный ход. И с большим я наблюдал любопытством.
Оставили нас в коридоре, внизу, приказали ждать. А когда пришла наша очередь, показали на дверь - входить. И оказались мы за решеткой, посреди суда, перед самим судьею. И тут же свидетели - вчерашние полицейские.
Сперва обратился судья к Андрюше.
Выспросил все точно, о роде занятий, а главное, не знается ли с большевиками и какое имеет отношение к забастовке. Понял я по его вопросам, что подозревают нас в большом деле.
Отвечал Андрюша на суде вполне вежливо и все точно и по полной правде. Рассказал и о нашей нужде.
Обратился судья ко мне:
- Вы подданный чей?
- Российский.
- Большевик?
- Нет, я не большевик.
- В России все большевики! А что вас заставляет жить здесь?
Рассказал я ему подробно о своем положении. Выслушал он будто с сочувствием и, опросивши свидетелей, объявил приговор: оштрафовали Андрюшу на полфунта.
XII
Второй месяц не получали мы жалованья, ни копейки, и прошел в те дни слух, что переходит завод в другие руки, а нам доведется тугонько.
А перед рождеством приехали на завод двое: наш рыжий и с ним другой, - высокий, в черном, молчаливый. Было у черного лицо неподвижное, бледное, руки держал в карманах, на нас почти не взглянул. Рассыпался перед ним рыжий мелким бесом. Осмотрели они завод, черный ни слова.
Поручили мне наши переговорить с ним.
Подошел я к нему, остановился. Вижу, глядит в землю.
Начал я очень вежливо:
- Позвольте, - говорю, - спросить: беспокоимся мы о нашей судьбе, потому прошли здесь слухи, и не получаем жалованья, даже в половинном размере, как было обещано...
Посмотрел он на меня мельком, передернул плечом, и этак твердо:
- Да, - говорит, - завод может стать. - Жалованье вы получите, когда окончится забастовка, и у нас будут деньги. Теперь могу вам выдать немного... по одному фунту.
Стал я было о крайней нашей нужде, о наших долгах, а он мне так-то небрежно:
- Как вам угодно. У вас полное право с нами судиться. Беспорядка и неподчинения мы не потерпим: здесь не Россия.
- Очень, - говорю, - понимаю, и нет у нас никакого желания с вами судиться, желаем мы жить миром, интересует нас наша судьба по вполне понятным причинам.
Поднял он голову, - глаза чужие и темные:
- Хорошо, - говорит, - мы вас известим.
Остались мы после того в полном расстройстве, и пошло у нас как-то все неладом. Переехал от нас корнет, получил место у консула, писцом, видно, взяли его из милости. А мы остались без дела. Похуже это самой тяжкой работы. Бегал Южаков по знакомым, кормился, как птица небесная. У меня опять пошатнулось здоровье, томило по ночам в груди, и много изводила бессонница. Почти не спал я, тогда и голова у меня была пухлая, тяжкая, и дрожали руки. Голод мучил не сильно, приучил я себя есть мало, и была даже от того особая легкость в груди и ногах. Равнодушно засматривал я в магазинные окна, где на больших липовых досках лежало мясо, розовое, с белыми жилками, большими кусками: замечательное здесь мясо! Думал я, какой теперь голод в России и, может-быть, погибают люди, а все-таки не знать им нашего горького горя: тоски по своему родному! И частенько вспоминал я Заречье, и как живая передо мною стояла Соня. Видел я во сне своих стариков и всегда очень живо, и почему-то частенько мне представлялся отец: будто молодой и веселый, и бывало мне после тех снов жутко, и думалось, - не случилось ли в доме худое?