Из Дневника старого врача - Николай Пирогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще, в домашнем воспитании до 12 лет я занимался только тем, что само по себе было для меня занимательно, а культурою моей внимательности никто и не думал заниматься- и это я считаю главным пробелом моего первоначального воспитания, тем более, что и потом, в школе и университете, никто, не исключая и меня самого, на развитие этой способности не обращал ни малейшего внимания. Следствием этого пробела было, как я испытал впоследствии, то, что я, от природы любознательный и склонный к труду, во многом остался невеждою и не приобрел, когда мог, тех знаний, которые мне впоследствии были крайне необходимы.
От недостатка в культуре внимательности, она потом слишком сосредоточилась, я и едва не сделался односторонним по принципу.
Но об этом после, когда буду говорить о моей юности. Замечательно, однакоже, что я очень долго не замечал следствий этого пробела, пока, наконец, додумался до сути. Знай я это прежде, то и при воспитании моих детей постарался бы более о развитии этой основной способности человеческого знания, более, чем все другие, поддающейся нашей культуре.
Из моих детских игр и забав памятны мне очень две главные;
одна из них была моею любимою в школе, с моими сверстниками, без участия которых она не могла бы и быть,- это игра в войну; как видно, я был храбр, потому что помню рукоплескания и похвалы старших учеников за мою удаль.
Но другая игра весьма замечательна для меня тем, что она как будто приподнимала мне завесу будущего. Это была странная для ребенка забава и называлась домашними игрою в лекаря. Происхождение ее и история ее развития такие.
Старший брат мой лежал больной ревматизмом; болезнь долго не уступала лечению, и уже несколько докторов поступали на смену один другому, когда призван был на помощь Ефрем Осипович Мухин, в то время едва ли не лучший практик в Москве. Я помню еще, с каким благоговением приготовлялись все домашние к его приему; конечно, я, как юркий мальчик, бегал в ожидании взад и вперед; наконец, подъехала к крыльцу карета четвернею, ливрейный лакей открыл дверцы, и как теперь вижу высокого, седовласого господина, с сильно выдавшимся
подбородком, выходящего из кареты.
Вероятно, вся эта внешняя обстановка - приготовление, ожидание, карета четвернею, ливрея лакея, величественный вид знаменитой личности - сильно импонировали воображению ребенка; но не настолько, чтобы тотчас же возбудить во мне подражание, как обыкновенно это бывает с детьми; я стал играть в лекаря потом, когда присмотрелся к действиям доктора при постели больного и когда результат лечения был блестящий.
Так, по крайней мере, я объясняю себе начало игры, после глубокого, еще памятного и теперь, впечатления, произведенного на все семейство быстрым успехом лечения. После того как, несмотря на все усилия 5-6 врачей, болезнь все более и более ожесточалась, и я ежедневно слышал стоны и вопли из комнаты больного,- не прошло и нескольких дней мухинского лечения, а больной уже начал поправляться. Верно, тогда все мои домашние, пораженные как будто волшебством, много толковали о чудодействии Мухина; я заключаю это из того, что до сих пор сохранились у меня в памяти рассказы о подробностях лечения. Говорили: "Как только посмотрел Ефр. Осип. больного, сейчас обратился к матушке:
- Пошлите сейчас же, сударыня,- сказал он,- в мускательную лавку за сассапарильным корнем, да велите выбрать такой, чтобы давал пыль при разломе; сварить его надо также умеючи в закрытом и наглухо замазанном тестом горшке; парить его надо долго; велите также тотчас приготовить серную ванну,- и так далее".
Конечно, такой рассказ, с вариациями, я должен был слышать неоднократно, а потому должен был и хорошо его запомнить. Словом, впечатление, неоднократно повторенное и доставленное мне и глазами, и ушами, было так глубоко, что я, после счастливого излечения брата, попросил однажды кого-то из домашних лечь в кровать, а сам, приняв вид и осанку доктора, важно подошел к мнимо-больному, пощупал пульс, посмотрел на язык, дал какой-то совет, вероятно, также о приготовлении декокта, распрощался и вышел преважно из комнаты.
Это я отчасти сам помню, отчасти же знаю по рассказам, но весьма отчетливо уже припоминаю весьма часто повторявшуюся впоследствии игру в лекаря; к повторению побуждали меня, вероятно, внимательность и удовольствие зрителей; под влиянием такого стимула, я усовершенствовался и начал уже разыгрывать роль доктора, посадив и положив несколько особ, между прочим, и кошку, переодетую в даму; переходя от одного мнимобольного к другому, я садился за стол, писал рецепты и толковал, как принимать лекарства. Не знаю, получил ли бы я такую охоту играть в лекаря, если бы, вместо весьма быстрого выздоровления, брат мой умер. Но счастливый успех, сопровождаемый эффектною обстановкою, возбудил в ребенке глубокое уважение к искусству, и я, с этим уважением именно к искусству, начал впоследствии уважать и науку. Игра моя в лекаря не была детским паясничаньем и шутовством. В ней выражалось подражание уважаемому, и только как подражание она была забавна, да и то для других, а для меня более занимательна.
Не знаю, почему бы, в самом деле, уважение и возбуждаемый им интерес, привязанность и любовь к уважаемому предмету не могли быть мотивом детских игр, когда на нем основаны игры взрослых. Чему, как не этому мотиву, обязаны своим происхождением представления в лицах из жизни спасителя у католиков, сцены из библейской истории на театре прошедших веков, и теперь еще разыгрываемые евреями в праздник Аммана?
Как бы то ни было, но игра в лекаря так полюбилась мне, что я не мог с нею расстаться и вступив (правда, еще ребенком) в университет.
Увидев случайно, в первый же год моего пребывания в университете, камнесечение в клинике, я на святках у одних знакомых вздумал потешить присутствующих молодых людей демонстрациею на одном из них виденной мною недавно операции: я достал где-то бычачий пузырь, положил в него кусок мела, привязал пузырь между ног, в промежности одного смиренника между гостями, пригласил его лечь на стол, раздвинув бедра, и, вооруженный ножом и каким-то еще - не помню - домашним инструментом, вырезал, к общему удовольствию, кусок мела с соблюдением Цельзова tuto, cito et jucunde. (Девиз Авла Цельза, римского ученого врача и практического хирурга времен Тиверия и Нерона (I в. н. эры),-делать операции безопасно, быстро и приятно)
Я вступил в школу 11-1 лет, зная хорошо только читать, писать, считать по четырем первым правилам арифметики и кое-что переводить из латинской и французской хрестоматий; но я был бойкий, неленивый и любивший ученье мальчик.
Родители, и именно мать моя, имели, судя по нынешнему, более чем странное понятие о целях образования. Мать считала его необходимым в высшей степени для сыновей и вредным для дочерей. Мальчики, по ее мнению, должны бы быть образованнее своих родителей, а девочки не должны были, по образованию, стоять выше своей матери; впоследствии она горько раскаивалась в своем заблуждении. Отдавая такое предпочтение мальчикам, родители не пожалели своих, в то время уже довольно ограниченных, средств для обучения нас двоих (меня и брата
Амоса) в частных школах.
Меня отдали в частный пансион Кряжева, помещавшийся недалеко от нас, в том же приходе, в знакомом мне уже давно, по наружности, большом деревянном доме с садом. ( Вас. Степ. Кряжев (1771-?) занимал в ряду тогдашних московских педагогов видное место. Он хорошо знал английский, французский и немецкий языки; 20-летним юношей принял участие в журнале Подшивалова "Чтение для вкуса, разума и чувствования" (1791-1793); составил и издал несколько учебников по иностранным языкам, по коммерческим наукам; переводил книги по естествознанию. С 1803 г. был преподавателем, а затем директором Московского коммерческого училища. В июне 1811 г. К. открыл в Москве "своекоштное отечественное училище", чтобы "доставить родителям средства воспитать детей их так, чтобы они могли быть способными для государственной службы". В этот пансион П. вступил 5 февраля 1822 г. и пробыл в нем свыше двух лет )
Как странна выдержка детских впечатлений! В эту минуту, когда я вспоминаю о пансионе Кряжева, неудержимо приходит на память и соседний домик дьякона, и алебастровая урна с воткнутым в нее цветком на окне мезонина, и дьякон Александр Алекс. Величкин за обеднею, на амвоне, в башмаках и черных шелковых чулках. Он идет мимо меня с кадилом и щиплет меня мимоходом за щеку, а его племянник, студент-медик Божанов, выставляет на окне, к великому соблазну молельщиков, возле Урны череп - и кивает им, заставляя браниться и креститься проходящих в церковь и из церкви людей. Вслед за этим тотчас же припоминается и старый, страдавший пляскою св. Витта, священник Троицы в Сыромятниках; он едва стоит, беспрестанно вздрагивает, что-то мычит про себя, и все служит и служит.
Почему и для чего уцелели все эти впечатления, да так, что воспоминание об одном неминуемо влечет за собою и целый ряд других? Отчего многое другое, несравненно более значительное по содержанию и следствиям, безвозвратно исчезло из хлама никому ненужных, пошлых впечатлений детства?