Возвращение Каина (Сердцевина) - Сергей Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тиимать… — проронил Палыч, хотел что-то написать, но бросил карандаш.
— Нет двора, нет и дворянства, — заключил Кирилл, допивая пустой чай. — Все остальное — игра или спекуляция.
«Тебя обидели?» — спросил все-таки Палыч.
— Меня обидеть невозможно, — уверенно сказал Кирилл. — Десять лет детдома, пять суворовских лет и четыре — курсантских. Полный иммунитет и независимость.
Палыч написал: «Жалко чашку» и полез под стол собирать осколки. В это время за внутренней дверью, соединяющей квартиры, послышались шаги и скрип половиц: в доме Ерашовых просыпались…
Адмирал Ерашов не был чисто военным человеком, и при том, что состоял на службе, носил морскую форму, получал звания, считал себя только доктором наук и физиком-ядерщиком. Но не считал себя и чистым ученым, поскольку не занимался теорией, а служил представителем заказчика на оборонных заводах: принимал готовые изделия в виде ядерных боеголовок, авиационных бомб, торпед и снарядов и под конец службы — атомные подводные лодки, вернее, двигатели на ядерном топливе. Всю жизнь связанный с секретами и повязанный ими, он и погиб-то в полной секретности, и о смерти его почти никто не узнал. Даже собственной жене не сообщили ни об обстоятельствах гибели, ни о том, где похоронено тело — в земле ли, в море, по походному морскому обычаю. Ко всему прочему, еще и подписку взяли о неразглашении причин смерти, если таковые вдруг станут ей известны. Конечно, окружили заботой адмиральскую семью, назначили большую пенсию, гарантировали лучшие военные училища для четырех его сыновей и университет для дочери, хотя четвертый сын к моменту гибели два месяца как родился. Едва оправившись от шока, адмиральша попыталась все-таки через друзей мужа и его сотрудников выяснить хотя бы место, где его могилка, но те, видимо, тоже давали подписки и лишь разводили руками да сожалели. Тогда она отправилась по министерским кабинетам, всюду таская с собой грудного Кирюшу, но так ничего и не добившись, заболела от безысходности и горя. Ее положили в психбольницу, и два месяца за детьми ухаживали военные медсестры. После выписки она прожила дома всего две недели, почувствовала себя еще хуже — говорили, что у нее «сумеречное состояние». Она ушла из дому будто бы искать могилу мужа, и ее где-то нашли и снова отправили в больницу, на этот раз навсегда. Она там скоро умерла и тоже не оставила на земле даже могилы…
Младшего, Кирилла, поместили в Дом ребенка, а старших детей отвезли в детский дом, подшефный Министерству обороны.
Спустя шестнадцать лет Алексей Ерашов, герой афганской войны, долечиваясь в московском военном госпитале, пробился к одному из заместителей министра и потребовал сообщить ему, как погиб отец и где похоронен. В то время Советскую Армию били в хвост и в гриву на всех фронтах газетной войны; охваченные паникой, генералы стали сами правдоискателями и либералами, и потому быстро отыскались документы, экспертизы и свидетельства с такими грифами, что боязно было не то что читать простому летчику-майору, а и на свет выносить, как фотобумагу.
Адмирал Ерашов погиб во время пожара, который случился при испытании систем двигателя атомной подлодки. Но он не сгорел, а был, по сути, задушен противопожарной пеной на углекислотной основе, по чьей-то оплошности накрепко задраенный в отсеке. Алексей не виновных искал, а могилу, памятуя страстное желание матери, однако выяснилось, что тело отца кремировали, причем безымянно, предварительно присвоив ему номер «263-А». Факт кремации подтверждал некий мичман Котенко и старший матрос Рясной.
И в тот же год Вера Ерашова выяснила обстоятельства смерти матери, ибо гласность пробила бреши в стенах психушек и вместе с больными выпустила на волю тайны инквизиции. Мама умерла своей смертью — от тоски. Правда, тоскуя по мужу, с пятерыми детьми на руках, она и в самом деле сошла с ума, потому что в своем «сумеречном состоянии» ходила повсюду и рассказывала, что ее муж, контр‑адмирал Ерашов, работал на секретных заводах, испытывал атомные подлодки и погиб. А ей, жене, даже не позволили его похоронить и не говорят, где могила.
Маму тоже кремировали без востребования урны с прахом…
Четверо старших попали в один детский дом, хотя и в разные корпуса, в зависимости от возраста. Алексей, Вера и Василий уже ходили в школу, поэтому могли встречаться на переменах и больше были вместе; Олег жил в блоке младших, откуда выпускали разве что на прогулку и куда почти не впускали старших, чтобы не хулиганили и не воровали. Часто после школы братья и сестра подходили к блоку и стояли подле дверей, заглядывали в окна и ждали сердобольную воспитательницу или техничку, которая впустит к Олегу. Звать его не решались после того, как их однажды вообще прогнали: дети лезли в окна и выдавили стекло. Если же Олегу разрешали выйти к своим, то Ерашовы садились на скамеечку возле блока и просто тихо сидели. Олег поначалу очень тосковал по своим и всякий раз плакал, когда видел их. В ответ на его слезы сначала плакала Вера, потом Алеша и наконец не выдерживал самый стойкий на мокроту Вася. И так наревевшись, они расходились по своим блокам до следующей встречи.
Кирилл же незаметно отошел от семьи с самого младенчества. О нем помнили, и Вера даже писала ему, полуторагодовалому, письма, однако расстояние как бы затушевывало живую связь в детских душах. Он становился братом-памятью и не имел уже реального образа. Вслед за Кириллом постепенно начал откалываться Олег. Освоившись в своем блоке, ему становилось интереснее играть со сверстниками-дошколятами, чем реветь с братьями и сестрой. В пять лет он не мог еще ярко и глубоко испытывать горе; то был возраст дерева-саженца, который можно безболезненно выкапывать и переносить в другие места, когда у трех старших уже заглубел и разветвился корень, окрепла сердцевина и разметалась крона. Они чувствовали, как Олег чужеет и нет у них такой силы, способной удержать его в семейном кругу. Случалось, что подойдут они к блоку Олега, а тот хоть и видит их в окно, однако не выходит — то язык, то фиги кажет и смеется. Как-то раз на прогулке его увидели, обрадовались, побежали — Олег! Олежка! — он же глянул на них как-то испуганно и скорее в свой блок, спрятался…
Или он устал от горя и больше не хотел вспоминать его?
И вот тогда Алеша отправился к директору детдома.
— Поселите нас всех в одном блоке, — попросил он. — Мы хотим жить вместе. И будем вести себя хорошо.
— Мы еще живем не так богато, чтобы жить, как хочется каждому, — сказал директор. — Я знаю, что ты сын адмирала, боевого и заслуженного моряка. И именно потому ты должен помнить, что мы все сидим на шее у государства. Ты уже взрослый и видишь: мы же ничего не производим, а только потребляем. Видишь?
— Вижу…
— Вот и молодец, — похвалил директор. — На будущий год ты пойдешь учиться в нахимовское или суворовское училище, на тебя есть разнарядка, между прочим, именная. О тебе государство проявляет заботу. Вот иди и учись, чтобы оправдать доверие.
Алеша вышел от директора и сел в уголке административного блока. Он так и не понял, почему нельзя жить вместе, и одновременно уяснил, что ходить и просить всегда очень трудно. Но возвращаться с отказом было стыдно, а к кому еще пойти, он не знал, и потому просидел в углу до обеда. Его почему-то никто не замечал, словно так было и надо, и только секретарша директора раз попросила его встать, чтобы бросить ненужные бумаги, — он сидел на мусорном бачке с крышкой. И лишь в обед он понял, что никому не нужен и потому все пробегают мимо, и даже не ругают за пропуски уроков. Взрослые воспитанники, оставленные до армии при детдоме, скоро принесли судки, и весь административный блок собрался в комнате, откуда скоро послышался звон тарелок, ложек и веселый смех. Жизнь как бы обтекала Алешу и существовала без него. Он мог бы сейчас закричать или разбить окно — ничего бы не изменилось, никто бы не высунулся даже, чтобы узнать, в чем дело.
Возбужденный от таких мыслей, Алеша побродил по пустому коридору, потрогал, потолкал руками стены — отчего-то ему чудилось, что коли он невидимый для всех, то может пройти сквозь стену. В первые детдомовские ночи ему снился один и тот же сон: будто его хватают, как партизана или разведчика, и бросают в тюрьму, в камеру-одиночку. Стены в камере сырые, шершавые — железобетонный мешок, но одна стена выложена из блоков зеленого стекла и слегка светится. Будто Алеша мечется в камере и не может найти дверь — ее просто нет, и неизвестно, как его туда ввели. В миг нестерпимого страха вдруг стеклянная стена начинает мерцать белым светом, и сквозь нее, как сквозь дым, медленно проникала рука мамы — он узнавал ее по ладони с желтым колечком. Он схватывал эту руку и тянул к себе; и тогда мама проходила сквозь стекло, но только наполовину — рука, плечи и голова. И вдруг становилась неестественно высокой, гигантской, отчего и потолок вздымался вверх, и стеклянная стена вырастала до небес. Алеша слегка пугался: люди не бывают такими огромными!.. Однако мама выводила его из каменного мешка, причем он легко и незаметно проходил сквозь стекло за материнской рукой. Оказавшись же на свободе, он мгновенно оставался один…