Счастливая ностальгия. Петронилла (сборник) - Амели Нотомб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Четырнадцать пятьдесят пять. Меня тошнит. Если бы у меня не пропал голос, я бы попросила водителя направиться в аэропорт. Паспорт и кредитная карта с собой, ничто не мешает мне улететь. Я не в состоянии встречаться с кем бы то ни было, а уж тем более с первым парнем, который внушил мне веру в себя. Подумать только: я боялась опоздать! Надеюсь, таксист все-таки водит меня за нос. Пусть бы это было похищение. Шофер работает на якудза, который потребует выкуп от моего издателя. А тот платить не станет, он даже обрадуется, что подвернулась такая романтическая возможность от меня избавиться.
Четырнадцать пятьдесят шесть. Четырнадцать пятьдесят семь. Четырнадцать пятьдесят восемь. Я узнаю места, подъезжаем к отелю. Четырнадцать пятьдесят девять. Расплачиваюсь с водителем и выхожу из машины. Ровно в три я в холле. Ринри ждет меня.
Он вообще не изменился. Он точно такой же, как в восемьдесят девятом. Худой, красивый, сдержанный, с чисто выбритым затылком. Толстого парня девяносто шестого года никогда не существовало.
Обнимаю его, он такой милый. Всего пара седых волосков. Ему сорок три. Ну и что?
– Я тебя увожу.
– В своем белом «мерседесе»?
– Нет. На сей раз возьму такси.
По пути он сообщает, что мы едем посмотреть его ювелирную фирму.
– Ты похудел, – говорю я.
– Да, когда ты видела меня в девяносто шестом, со мной было не все в порядке.
Я понимаю, о чем он.
Фирма Мицуно занимает семиэтажное здание. Сейчас каникулы, поэтому Ринри показывает мне его целиком. Меня поражают пустые мастерские.
– Последние десять лет мы проводим диверсификацию. Я принял решение, что вдобавок к украшениям мы станем создавать обувь и велосипеды, – говорит он.
– Украшения, обувь, велосипеды… Что между ними общего?
– Красота, – отвечает он, будто это само собой разумеется.
И в подтверждение своих слов показывает мне готовые изделия: доисторические украшения, обувь XIX века, велосипеды будущего. Это великолепно.
Кабинет Ринри представляет собой просторную, почти пустую комнату без окон. В традиционной для японского дома нише, токонома, стоит ваза такой простоты, что я не смею даже представить себе ее ценность.
– Мне нравится моя работа, – с гордостью заявляет Ринри. – А теперь, если ты не против, я предлагаю совершить пешее паломничество в Токио. По местам нашего общего прошлого.
Мы уходим. Пешая прогулка по этому огромному городу представляется мне таким же безумством, как если бы он предложил мне пешком дойти до Иерусалима. А может, это мое заслуженное наказание.
Через лабиринт улочек попадаем на кладбище Аояма, некрополь мегаполиса. Здесь покоятся те, кто умер достойно. Мы можем быть спокойны за них.
В апреле восемьдесят девятого мы с Ринри целую ночь провели, лежа на могиле под цветущими сакурами кладбища Аояма. Разумеется, это было запрещено. Но мы совершили это преступление не из святотатства: просто эти вишни цвели с каким-то особенным пылом.
Апрель две тысячи двенадцатого года: сакура начинает полыхать. Мы с Ринри не разговариваем. Ноги сами приводят нас к знакомой могиле. Кажется, каждый из нас сосредоточился на воспоминании о чем-то исчезнувшем. Вот-вот…
– Было очень неудобно, – наконец изрекает Ринри.
– Ага.
Выходим на центральную аллею кладбища. Шок: мы встречаемся с нищим, которого я сто раз видела тогда, в восемьдесят девятом. Провожаю его взглядом, пока он не скрывается за поворотом, и восклицаю:
– Ты узнал его?!
– Нет.
– Невероятно: он вообще не изменился. Завернут все в ту же накидку, ни морщинки, ни одного седого волоса, то же выражение лица. Должны же были оставить на нем свой след двадцать лет, проведенных на этом кладбище!
– Может, это его сын, – самым серьезным тоном произносит Ринри.
Слишком потрясенная, чтобы реагировать на эту нелепицу, по-прежнему бреду рядом с юношей былых времен.
Мы выходим с кладбища, и время отменяется. Прогулка становится бесконечной. Ринри показывает мне на тротуар:
– Помнишь?
– Да.
Ринри указывает на станцию метро:
– Помнишь?
Потрясающе. Город усеян нашими воспоминаниями.
Он приводит меня в бар в квартале Роппонги.
– Здесь я себя не помню, – признаюсь я.
– Правильно. Мы пришли сюда впервые. До которого часа я вправе быть с тобой наедине?
– Сколько пожелаешь. Может, познакомишь меня с женой?
– Нет.
Молчание. Наконец я говорю:
– Не согласишься повстречаться со съемочной группой? Девушка-режиссер, оператор и переводчик. Они так поняли, что ты отказался сниматься. Я им много о тебе рассказывала.
Ринри берет мобильник и назначает Юмето встречу в ресторане на восемь вечера. От этого момента нас отделяют два часа.
Мы пьем вино. Далее следует длинный диалог, в котором каждую свою реплику Ринри начинает со слов: «А помнишь, ты говорила…»
То, что я говорила, по меньшей мере трудно приписать себе. Любое мое прежнее высказывание повергает меня в недоумение.
– Неужели не помнишь? – настаивает он.
– Нет, помню. Но больше так не считаю.
Мой всегдашний ответ. Когда Ринри в пятидесятый раз восклицает: «А помнишь, ты говорила!..» – я бормочу:
– Ринри, прости меня. Я была безумна.
И опускаю голову, удрученная точностью диагноза, который только что поставила себе. Хуже всего то, что я не уверена, что изменилась.
– Что ты! – возражает изумленный Ринри. – Это прекрасные воспоминания!
Я поднимаю глаза и вижу его горящий взгляд.
– Нам было по двадцать лет, – продолжает он с радостной улыбкой. – Мне было так весело в твоей компании.
«В твоей компании» – никто так не говорит, кроме Ринри. Он неверно понимает мой смех и, стараясь убедить меня, продолжает:
– Нам было по двадцать лет. Понимаешь?
Повторы, ритуал воспоминаний – все превращает меня в персонаж Чехова. Я разражаюсь рыданиями. Мое поведение выглядит в высшей степени не по-японски. Как я осмелилась хоть на мгновение подумать, что могу принадлежать к этой высшей нации? Посетители бара многозначительно отводят взгляды. А может, я достигла пика паранойи.
Ринри невозмутимо протягивает мне пачку бумажных носовых платков. Это не лишнее. В том состоянии, в котором я пребываю, мне уже ничего не страшно, и я наконец решаюсь задать вопрос, который с девяносто первого года вертится у меня на языке:
– Что с тобой было, когда я сбежала и ты перестал мне звонить?
Он делает глоток и неторопливо отвечает:
– Сначала я страдал. Мать отчитала меня: «Я тобой очень недовольна. Веди себя, как подобает японцу». Я заметил, что понятия не имею о том, что это такое. «Так я и думала. Вот почему я записала тебя на курсы японской культуры в Лондоне. Завтра ты уезжаешь». Я решил, что она шутит. Но я ошибся. Назавтра я отбыл в Лондон, где в течение двух лет действительно изучал японскую культуру. Видела бы ты, как смотрели на меня преподаватели и студенты, сплошь англичане и пакистанцы! Я на это вообще не обращал внимания. Обучение в высшей степени увлекло меня. Мать оказалась права: мне было необходимо почувствовать себя японцем. Заодно я открыл для себя Лондон, ставший самым моим любимым городом в мире. Я купил там три квартиры.
– Чертов Ринри!
– Чертов я! Потом отец отправил меня на два года в Базель, изучать геммологию. Я стал разбираться в драгоценных камнях. Ты не представляешь, как это завораживает!
Я улыбнулась: еще бы.
– Базель красивый город, но мне не слишком понравился. Я с легким сердцем уехал оттуда.
Надо же! А ведь это я учила этого парня французскому языку!
– И наконец, еще два года я завершал свое ювелирное образование в Сан-Диего, в Калифорнии.
– Однако в девяносто шестом ты был в Токио, мы встречались.
– Приезжал совсем ненадолго. Остальное время я жил в Калифорнии, мне там нравилось. Есть в ней что-то…
– Знаю.
– А потом я вернулся в Японию и, спасибо Лондону, влюбился в свою страну. Я похудел. Причем самым естественным способом: пристрастился к японской кухне. Отец назначил меня вице-президентом фирмы, что дало ему возможность почти незаметно уйти на покой. Он остается президентом, но больше не ездит на работу. Я привнес собственные штрихи – например, обувь и велосипеды. Я страстно люблю свое дело.
Меня восхитил его рассказ.
– В две тысячи третьем у меня родился сын.
– У тебя есть сын!
– Да. Это мой единственный ребенок.
– Как его зовут?
– Луи.
Это имя, вновь вошедшее в моду во Франции, в его устах показалось мне очередным чудачеством.
– Расскажи, какой он.
Европеец вынул бы из бумажника фотографию. Ринри мило улыбается:
– Похож на меня. Даже больше поведением, чем внешне. Если приходится повысить на него голос, мне кажется, будто я отчитываю самого себя.
– На каком языке он говорит?
– С матерью по-французски, со мной по-японски.
– Мне бы хотелось встретиться с ним.