День ангела - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дневник
Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1955 г., июнь, 21
Мальчик! Вчера у Веры родился мальчик! Сколько мы пережили за эти сутки! Утром у нее внезапно открылось кровотечение, Ленечка вызвал ambulance,[32] и ее немедленно отвезли в госпиталь. В ambulance Вера потеряла сознание, и ей сделали укол прямо в машине. Леня не хотел звонить нам так рано, и когда Веру увезли в палату, он остался там, в госпитале, а мы с Георгием спокойно спали и ни о чем не подозревали. Потом к Ленечке вышел доктор и сказал, что положение серьезное, у Веры тяжелая патология, placenta praevia,[33] и мать, и ребенок могут погибнуть. Вера потеряла очень много крови, а у ребенка из-за неправильного положения внутри матки развилась асфиксия, и нужно немедленно делать кесарево, потому что главное – это спасти мать. Тогда Леня позвонил нам и попросил приехать. Мы с отцом поймали такси и через пятнадцать минут уже были в Clinique de la Muette. На Ленечке не было лица, его всего колотило. Прошел час, но к нам никто не спустился, и я уже не знала, что думать. Наконец появился тот же доктор, который уже говорил с Леней, и сообщил, что родился мальчик, очень маленький, весит всего 2 килограмма 200 граммов, очень слабенький, но, судя по всем предварительным оценкам, жизнеспособный. Я сразу заплакала. Доктор сказал, чтобы мы шли отдыхать, потому что Вера сейчас спит после наркоза и потери крови, спать будет долго, а ребенка уже переместили в инкубатор. Я не могла справиться со слезами и все спрашивала:
– Скажите, какой он? Какой?
– Маленький, – ответил доктор. – Маленький, слабенький. Тяжелые роды, серьезная патология. Придется вам повозиться.
Господи! Только дай ему выжить! Не наказывай всех нас за меня, за мои грехи. Спросила у Ленечки, как они собираются назвать мальчика. Леня сказал, что Вера хотела бы Дмитрием. Мне очень нравится. Митя, Митенька. Дмитрий Ушаков.
Вермонт, наше время
В полдень Дмитрию Ушакову позвонила Ангелина Баренблат, которая на правах самой уважаемой и близкой к кругу Солженицына защитницы русского языка в летней школе взялась опекать неопытного и одинокого парижанина.
– Да где вы, дружочек? – ласковым, простым и слегка только настойчивым голосом спросила Ангелина. – Обед уже скоро. Все ждут не дождутся.
– А кто меня ждет? – принимая ее слова всерьез, спросил он.
– Да все до единого! Сами увидите!
Ушаков надел белую рубашку, просторные серые брюки, хорошие летние туфли. Отчасти он был ведь французом, он вырос в Париже, и эта слегка возбужденная элегантными привычками жизнь продолжала циркулировать в нем вместе с кровью. Он никогда не позволил бы себе прийти в ресторан без пиджака, набросить пальто без непременного, пускай и ненужного шарфа, гулять по холоду без перчаток. Придерживаться этих правил было проще всего остального, и он их придерживался.
У Ангелины Баренблат в том же самом Париже, который шумит старомодной листвой и тускло краснеет воспетыми крышами, жила третий год дочь Надежда, женщина молодая, с глазами как черные вишни, весьма расторопная в мыслях. Расставшись с американским мужем, от которого у нее завелось двое мальчиков, красивых и смуглых, весьма тоже бойких, Надежда влюбилась в Роже Леруа, который служил священником в церкви на рю Дарю. Немедленно став мадам Леруа, она прихватила детишек, когда-то рожденных в Нью-Йорке, в Париж и там разрешилась младенчиком Настей. А летом все жили в Вермонте под теплым, тяжелым крылом Ангелины, Надеждиной матери, женщины властной.
Теперь, чувствуя что-то вроде личной ответственности за этого русского француза, свалившегося на их голову, богатого, если верить тому, что говорят, к тому же философа и антрополога, к тому же нисколько – увы! – не женатого, Надежда была вся сама не своя.
– Нету у него никакой женщины! – энергично раздирая щеткой черные, мокрые после утреннего купанья в реке волосы, выкрикивала она и косила глазами. – Как перст. Милый, славный! Семья – то, что надо. Сплошные дворяне.
– Хватит нам дворян, – опуская редкие ресницы, заметила Ангелина. – Еще раз хвостом крутанешь… Сама знаешь!
– О господи, мама! – с сердцем воскликнула Надежда и выдрала пук черной блестящей шерсти, повисший на щетке, как мох. – Да мне-то с чего? Мне чего не хватает? Ему бы вот Саскию. Вот это пара!
– Армянка, – отрезала Ангелина. – Провинция. Лезет без мыла. Не думаю я, что он клюнет.
– Другие клевали.
– Не все. И напрасно. К тому же ведь он православный, он русский, а эти армяне… Армяне – католики.
– Армяне – католики? С каких это пор вдруг армяне – католики?
– А кто же? Конечно, католики.
Но тут забили молотком по большому тазу на крыльце столовой, приглашая к обеду, и, блестя загорелыми ногами, потянулись на серебряный звон молчаливые студенты, и, громко разговаривая, заспешили преподаватели: сперва, разумеется, женщины – плавные, с ямочками на локтях, с распущенными волосами москвички и одесситки, суховатые, смуглые, с мелкими косточками ключиц и лопаток славистки из штата Айова, две-три уроженки (из русских!) Квебека и несколько молодцеватых старушек, былых диссиденток, в кроссовках и в гольфах. На пригорке женщин догнали мужчины в простых серых майках, в застиранных шортах, слегка взъерошенные после предобеденного сна, с приставшими к волосам травинками, с глазами твердыми, блестящими здоровым охотничьим нетерпением, которое здесь, на цветущей природе, не знало преград, о себе заявляя.
Среди пестрых сарафанов и небрежных маек бросались в глаза и известные люди: отгоняя бабочек от острого лица своего, почти не отличимая на недалеком расстоянии от Марины Цветаевой, прошла поэтесса по имени Мориц, поэты Коржавин и Найман, художник Комар, эссеист Кривошеин, потом начинающий Брицман, Андрюша, потом пианист – очень славный – Рахминов, потом даже дочь скрипача Нина Коган, потом все их жены, мужья, внуки, дети…
Сегодня готовился праздник с концертом, и ночь под гитару, и песни, и пляски. Как дети, которые, наконец-то оставшись одни, предвкушают, что до рассвета можно будет не ложиться спать, и пальцами вытаскивать из сливового варенья самые большие сливы, и наряжаться в мамины платья, и краситься ее помадой, и пробовать вина из синих бутылок, и целоваться в уборной, и выяснить, кто как устроен под брюками с платьем, – вот так эти умные, взрослые люди, дорвавшись до жаркого солнца Вермонта, пускались на все, лишь бы только всосаться в тягучую сладость отпущенной жизни, подобно настойчивым пчелам и осам.
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1933 г.
Помнишь, Лиза, как мама когда-то (нам с тобой было лет тринадцать-четырнадцать) злилась на папу, когда он говорил, что, может быть, большевики не все такие плохие, что «нарыв» вот-вот «рассосется» и когда-нибудь нам можно будет даже вернуться в Россию? Мама тогда кричала, что в Россию после этого могут возвращаться только предатели или идиоты. Конечно, она была права, как всегда и во всем. После того, что я узнала от Патрика, мне страшно здесь жить. Теперь я стала замечать то, на что раньше не обращала внимания. Лиза, голодные есть и в Москве! Они просачиваются из деревень, доползают сюда, в столицу, надеясь прокормиться подаянием, но их гоняет милиция, их избивают и выбрасывают обратно. Но главное, Лиза, что сталось с людьми? Куда делась доброта, страх пройти мимо чужого горя, христианское милосердие? Насаждается одно: жалеть – это стыдно, просить – унизительно, и главное – сила. А что делать слабым, куда им деваться? Каждый вечер устраиваются облавы, и еле держащихся на ногах голодных людей заталкивают в товарные вагоны для скота, отъезжают подальше и сваливают в поле на верную смерть!
Патрик готовит большой материал о голоде для «London Post», называться это будет вполне нейтрально: «An Observe’s Notes».[34] У него куча снимков, и я теперь не просто хожу по улицам, как раньше, а всматриваюсь в лица, обращаю внимание на бледность, одутловатость, застывший в чертах страх и на ту робкую, монашескую походку, которая сейчас отличает очень многих в московской толпе. Лиза, ты эти фотографии, которые мне показал Патрик, никогда не увидишь, но ты мне поверь: ничего страшнее, чем голодные муки, нет на свете.
В Москве полным-полно беспризорников, и на них, по-моему, никто не обращает внимания. Бездомные дети собираются стаями, как птицы, жгут вечерами костры во дворах, что-то жарят себе на этих кострах, курят. Есть даже совсем маленькие, не старше шести-семи лет. Говорят, что многие из них уже побывали в детских домах и сбежали оттуда. Я как-то не выдержала и спросила у товарища Варвары, почему же никто об этих детях не заботится и откуда они берутся. Она отвела глаза в сторону и сказала, что это, наверное, кулацкое «семя», отпрыски врагов, и таких детей государство будет кормить в последнюю очередь. Если бы наши с тобой родители, Лиза, слышали эти слова!