Невинный - Габриэле д’Аннунцио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кризис миновал, оставив в моей душе какое-то смутное презрение, смешанное со злобой по отношению к сестре. Я все больше отдалялся от нее, становился все более жестоким, более невнимательным, более замкнутым. Моя горькая страсть к Терезе Раффо становилась все более исключительной, овладела всеми моими помыслами, не давала мне ни часу отдыха. Поистине, я превратился в какого-то одержимого, охваченного дьявольским безумием, разъедаемого неведомым и ужасным недугом. Воспоминания об этой зиме в моем уме как-то смутны, несвязны и прерываются какими-то странными промежутками мрака.
В ту зиму я ни разу не встречал у себя дома Филиппо Арборио; изредка видел его в общественных местах. Но однажды вечером я встретился с ним в фехтовальном зале; и там мы познакомились; учитель представил нас друг другу, и мы обменялись несколькими словами. Свет газа, скрип пола, звон и блеск клинков, разнообразные позы фехтующих, неуклюжие или изящные, быстрые притаптывания всех этих изогнутых ног, теплое и едкое испарение тел, гортанные выкрикивания, грубые восклицания, взрывы смеха – все это восстанавливает в моей памяти с поразительной ясностью обстановку вокруг нас в тот момент, когда мы стояли друг перед другом и учитель назвал наши имена. Я вижу жест, которым Филиппо Арборио снял маску, открывая разгоряченное, покрытое потом лицо. Держа в одной руке маску, в другой рапиру, он поклонился. Он тяжело дышал, был утомлен и немного взволнован, как человек, непривычный к мускульным упражнениям. Инстинктивно я подумал, что он не был бы страшен в поединке. Я держался с ним даже несколько высокомерно; нарочно не сказал ему ни слова, намекавшего на его известность, на мое восхищение им; я держал себя так, как вел бы себя по отношению ко всякому незнакомцу.
– Итак, – спросил меня учитель, улыбаясь, – до завтра?
– Да, в десять.
– У вас дуэль? – спросил Арборио с нескрываемым любопытством.
– Да.
Он поколебался немного, потом добавил:
– С кем? Если это не нескромный вопрос.
– С Эдженио Эгано.
Я заметил, что ему хотелось бы знать немного больше, но его удерживало мое холодное и явно невнимательное обращение.
– Учитель, пятиминутная атака, – сказал я и повернулся, чтобы пройти в раздевальную. Дойдя до порога, я остановился, оглянулся и увидел, что Арборио снова принялся фехтовать. Одного беглого взгляда было мне достаточно, чтобы убедиться, что он плоховат в этом деле.
Когда я начал атаку с учителем, на глазах у всех, мною овладело какое-то особенное, нервное возбуждение, удвоившее мою энергию. И я чувствовал на себе пристальный взгляд Филиппо Арборио.
Потом мы снова встретились в раздевальной. Слишком низкая комната была уже полна дыму и очень едкого, тошнотворного запаха человеческого тела. Все находившиеся там, полураздетые, в широких белых халатах, медленно растирали себе грудь, руки и плечи, курили, громко болтали, давая в непристойной беседе выход своим животным побуждениям. Шум воды, льющейся из умывальников, чередовался с циничными взрывами хохота. И два-три раза, с бессознательным чувством отвращения, с содроганием, как если бы мне нанесли сильный удар, я увидел тощее тело Арборио, на котором невольно останавливался мой взгляд.
После того у меня не было другого случая ближе познакомиться или даже встретиться с ним. Меня это и не интересовало. К тому же я не замечал ничего подозрительного в поведении Джулианы. Вне того все более суживавшегося круга, в котором я вращался, ничто не было для меня ясно и доступно пониманию. Все внешние впечатления касались моего мозга так, как на раскаленную плиту падают капли воды, отскакивая или испаряясь.
События шли с головокружительной быстротой. В конце февраля, после последнего и позорного доказательства неверности, между мной и Терезой Раффо произошел окончательный разрыв. Я уехал в Венецию один.
Я оставался там около месяца в состоянии какого-то непонятного недуга; в каком-то столбняке, усиливавшемся благодаря туманам и безмолвию лагун. Я сохранил лишь чувство своего одиночества среди неподвижных призраков окружающего меня мира. В течение долгих часов я не ощущал ничего, кроме тяжелой, давящей меня неподвижности жизни и легкого биения пульса в висках. В течение долгих часов мной владело странное очарование, производимое на душу непрерывным и монотонным движением чего-то неопределенного. Моросило. Туман на воде принимал порой зловещие формы, расстилаясь медленно и торжественно, как шествуют привидения. Часто в гондоле, словно в гробу, я сталкивался с чем-то вроде воображаемой смерти. Когда гребец спрашивал меня, куда везти, я почти всегда делал неопределенный жест и в глубине души понимал искреннее отчаяние, сквозящее в словах: «Куда бы ни было, но за пределы мира».
В последних числах марта я вернулся в Рим. У меня было какое-то новое ощущение действительности, как после долгого затмения сознания. Порой мной овладевали вдруг робость, смущение, беспричинный страх; и я чувствовал себя беспомощным, как дитя. Я все время смотрел вокруг себя с необычайным вниманием, чтобы вновь понять истинное значение вещей, чтобы постичь нормальные соотношения их, чтобы отдать себе отчет в том, что изменилось, что исчезло. И по мере того, как я обращался к общей жизни, в моем уме восстанавливалось равновесие, пробуждалась некоторая надежда, воскресала забота о будущем.
Я нашел Джулиану очень ослабевшей, с пошатнувшимся здоровьем, печальной, как никогда раньше. Мы мало говорили, избегая смотреть друг другу в глаза, не раскрывая своих сердец. Мы оба искали общества наших девочек; а Мария и Наталья, в счастливом неведении, наполняли безмолвие своими свежими голосами.
– Мама, – спросила как-то Мария, – мы поедем в этом году на Пасху в Бадиолу?
Я ответил, не колеблясь, вместо матери:
– Да, поедем.
Тогда Мария, увлекая за собой сестру, начала радостно прыгать по комнате. Я взглянул на Джулиану.
– Хочешь, чтобы мы поехали? – спросил я робко, почти смиренно.
Она в знак согласия кивнула головой.
– Я вижу, что тебе нездоровится, – добавил я. Она лежала в кресле, положив свои белые руки на подлокотники кресла; и ее поза напомнила мне другую позу: позу выздоравливающей в то утро, когда она уже встала с постели, но после моего рокового сообщения.
С отъездом было решено. Мы стали готовиться к нему. Надежда светила в моей душе, но я не смел ей довериться.
I
Вот – первое воспоминание.
Когда я начал свой рассказ, я хотел этой фразой сказать, что это – первое воспоминание, относящееся к ужасному событию.
Итак, это было в апреле. Уже несколько дней мы жили в Бадиоле.
– Ах, дети мои, – сказала моя мать со свойственной ей откровенностью, – как вы отощали! Ах, этот Рим, этот Рим! Чтобы поправиться, вам нужно оставаться со мной в деревне очень долго… очень долго…
– Да, – улыбаясь, проговорила Джулиана, – да, мама, мы останемся, сколько тебе будет угодно.
Эта улыбка стала часто появляться на устах Джулианы в присутствии моей матери; и хотя грусть в глазах оставалась неизменной, эта улыбка была столь нежной, была полна столь глубокой доброты, что я сам поддался иллюзии. И осмелился довериться своей надежде.
В первые дни моя мать не расставалась с дорогими гостями; она, казалось, хотела насытить их нежностью. Несколько раз я видел, замирая от невыразимого волнения, как она ласково проводила своей рукой по волосам Джулианы. Однажды я услышал, как она спросила ее:
– Он все еще продолжает любить тебя?
– Бедный Туллио! Да, – ответил другой голос.
– Так, значит, это неправда…
– Что такое?
– То, что мне передали.
– Что же тебе передали?
– Ничего, ничего. Я думала, что Туллио огорчил тебя…
Они разговаривали в оконной нише, за колышущимися занавесками, в то время как за окном шумели вязы. Я подошел к ним прежде, чем они заметили меня; поднял занавеску и очутился возле них.
– Ах, Туллио! – воскликнула моя мать.
И они обменялись несколько смущенным взглядом.
– Мы говорили о тебе, – добавила моя мать.
– Обо мне? И дурно? – с веселым видом спросил я.
– Нет, хорошо, – сейчас же сказала Джулиана; и я подметил в ее голосе желание успокоить меня.
Апрельское солнце било своим светом в подоконник, отсвечивало в седых волосах моей матери, стелилось тонкими, светлыми полосками на висках Джулианы. Ослепительно белые занавески колыхались, отражаясь в сверкающих стеклах. Большие вязы на лужайке, покрытые маленькими, свежими листочками, шелестели то сильно, то слабо, в такт большему или меньшему колебанию теней. От самой стены дома, обвитой бесчисленным множеством желтофиолей, подымалось пасхальное благоухание, точно невидимое воскурение ладана.
– Какой тут острый аромат! – чуть слышно проговорила Джулиана, проводя пальцами по бровям и полузакрывая веки. – Одурманивает.