Категории
Лучшие книги » Документальные книги » Биографии и Мемуары » Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы - Нестор Котляревский

Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы - Нестор Котляревский

06.11.2025 - 19:0100
Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы - Нестор Котляревский Библиотека книг бесплатно  – читать онлайн! | BibliotekaOnline.com18+
Описание Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы - Нестор Котляревский
Котляревский Нестор Александрович (1863–1925), публицист, литературовед; первый директор Пушкинского дома (с 1910). Его книги – «Очерки новейшей русской литературы. Поэзия гнева и скорби»; «Сочинения К. К. Случевского», «Девятнадцатый век»; «Декабристы», «Старинные портреты», «Канун освобождения», «Холмы Родины», «М. Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения», «Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы» и др. – в свое время имели большой успех. Несмотря на недооценку им самобытности литературы как искусства слова, для современного читателя его книги представляют интерес.
Читать онлайн Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы - Нестор Котляревский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 121 122 123 124 125 126 127 128 129 ... 157
Перейти на страницу:

Оно испортилось, впрочем, главным образом в силу целого ряда неприятных столкновений с цензурой. Сначала Гоголь представил свою рукопись в московский цензурный комитет, и она была передана на рассмотрение цензору Снегиреву. Снегирев нашел рукопись совершенно благонамеренной, но почему-то вдруг – вероятно, уступая какому-то давлению со стороны – решил снять с себя ответственность за ее пропуск и вернул ее в комитет для совместного обсуждения. В комитете произошло нечто невероятное. Сам Гоголь в одном частном письме так рассказывал об этом комическом эпизоде: «Комитет принял рукопись таким образом, как будто уже был приготовлен заранее и был настроен разыграть комедию: ибо обвинения, все без исключения, были комедия в высшей степени. Как только Голохвастов (помощник попечителя московского учебного округа), занимавший место президента, услышал название „Мертвые души“, он закричал голосом древнего римлянина: „Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна, мертвой души не может быть, автор вооружается против бессмертия“. В силу, наконец, мог взять в толк умный президент, что дело идет о ревизских душах. Как только взял он в толк и взяли в толк вместе с ним другие цензора, что мертвые – значит ревизские души, произошла еще большая кутерьма: „Нет, – закричал председатель и за ним половина цензоров, – этого и подавно нельзя позволить, хотя бы в рукописи ничего не было, а стояло только одно слово ревизская душа; уж этого нельзя позволить: это значит – против крепостного права“. Наконец, сам Снегирев увидел, что дело зашло уже очень далеко: стал уверять цензоров, что он рукопись читал и что о крепостном праве и намеков нет; что даже нет обыкновенных оплеух, которые раздаются во многих повестях крепостным людям; что здесь совершенно о другом речь; что главное дело основано на смешном недоумении продающих и на тонких хитростях покупщика и на всеобщей ералаши, которую произвела такая странная покупка; что это ряд характеров, внутренний быт России и некоторых обитателей, собрание картин самых невозмутительных. Но ничего не помогло. „Предприятие Чичикова, – стали кричать все, – есть уже уголовное преступление“. „Да, впрочем, и автор не оправдывает его“, – заметил мой цензор. „Да, не оправдывает, а вот он выставил его теперь, и пойдут другие брать пример и покупать мертвые души“. Вот какие толки! Это толки цензоров-азиатцев, то есть людей старых, выслужившихся и сидящих дома. Теперь следуют толки цензоров-европейцев, возвратившихся из-за границы людей молодых. „Что вы ни говорите, а цена, которую дает Чичиков (сказал один из таких цензоров – Крылов), цена два с полтиною, которую он дает за душу, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого. Хотя, конечно, эта цена дается за одно имя, написанное на бумаге, но все же это имя – душа, душа человеческая; она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после того ни один иностранец к нам не приедет“. Это главные пункты, основываясь на которых произошло запрещение рукописи. Я не рассказываю о других мелких замечаниях. Как-то в одном месте сказано, что один помещик разорился, убирая себе дом в Москве в модном вкусе. „Да ведь и государь строит в Москве дворец!“ – сказал цензор. Тут, по поводу, завязался у цензоров разговор, единственный в мире. Потом произошли другие замечания, которые даже совестно пересказывать, и, наконец, дело кончилось тем, что рукопись объявлена запрещенною, хотя комитет только прочел три или четыре места»[240].

Напуганный этими толками, Гоголь решил попытать счастья со своей рукописью в Петербурге, надеясь на друзей, которые могли ей выхлопотать охрану, уже оградившую «Ревизора» от слишком зорких читателей. Рукопись «Мертвых душ» была отправлена из Москвы в Петербург с Белинским, с которым Гоголь в это время познакомился. В Петербурге она, действительно, и получила цензорское разрешение, но не сразу, а спустя довольно продолжительный срок и не без помарок. Гоголя истомили эти ожидания и опасения; сначала он долго не получал известия, где его рукопись, и в отчаянии думал, что она пропала, затем, когда она стала проходить сквозь цензурные мытарства, он дошел до крайних степеней нервного раздражения и напряжения: ему казалось, что кто-то против него злоумышляет, что есть враги, которые хотят набросить тень на его благонадежность, «тогда как он не позволил себе написать ничего противного правительству, уже и так его глубоко облагодетельствовавшему»; он стал думать, что его хотят лишить всех средств к существованию, и в этих опасениях он был прав лишь в том смысле, что, действительно, надеялся «Мертвыми душами» поправить свое расшатанное финансовое положение… Но в конце концов тревоги оказались преувеличенными; разрешение печатать поэму было получено, и даже цензорские штрихи были не очень часты и длинны. Пострадала только «Повесть о капитане Копейкине», которая сначала была вся сплошь зачеркнута. Гоголь очень горевал об этом, так как считал эту повесть одним из лучших мест в поэме. Не желая ею жертвовать, он, как мы знаем, ее переделал, и в смягченном, исправленном виде она и была пропущена.

Все эти волнения отозвались очень тяжело на нашем авторе. Быть может, он бы и не страдал от них так сильно, если бы в это же время, т. е. с конца 1841 года, вновь не пошатнулось сильно его здоровье. «Я был болен, – писал он в феврале 1842 года одной своей приятельнице, – очень болен и еще болен доныне внутренне. Болезнь моя выражается такими страшными припадками, каких никогда со мною еще не было; но страшнее всего мне показалось то состояние, которое напомнило мне ужасную болезнь мою в Вене, а особливо, когда я почувствовал то подступившее к сердцу волнение, которое всякий образ, пролетавший в мыслях, обращало в исполина, всякое незначительно-приятное чувство превращало в такую страшную радость, какую не в силах вынести природа человека, и всякое сумрачное чувство претворяло в печаль, тяжкую, мучительную печаль, и потом следовали обмороки; наконец, совершенно сомнамбулическое состояние. И нужно же, в довершение всего этого, когда и без того болезнь моя была невыносима, получить еще неприятности, которые и в здоровом состоянии человека бывают потрясающи. Сколько присутствия духа мне нужно было собрать в себе, чтобы устоять! И я устоял; я креплюсь, сколько могу»[241].

Это болезненное состояние было причиной и жалоб Гоголя на «толки», «сплетни» и «гадости», которые, как он уверял, его окружили на родине. Он говорил о них в своих письмах не совсем ясно и разумел, вероятно, главным образом, все те же цензурные неприятности; но кажется, что и к знакомым своим он стал относиться в это время с излишней раздражительностью. Во всяком случае, он очень скоро стал тяготиться своим пребыванием в России и вновь почувствовал отлив вдохновения и душевной бодрости. «Голова у меня одеревенела и ошеломлена так, что ничего не в состоянии делать, – писал он в январе 1842 года Максимовичу, – не в состоянии даже чувствовать, что ничего не делаю. Если бы ты знал, как тягостно мое существование здесь, в моем отечестве! Жду не дождусь весны и поры ехать в мой Рим, в мой рай, где я почувствую вновь свежесть и силы, охладевающие здесь». «С того времени, как только вступила моя нога на родную землю, – признавался он своей приятельнице М. П. Балабиной, – мне кажется, как будто я очутился на чужбине. Вижу знакомые, родные лица; но они, мне кажется, не здесь родились, а где-то я их в другом месте, кажется, видел; и много глупостей, непонятных мне самому, чудится в моей ошеломленной голове. Но что ужасно, что в этой голове нет ни одной мысли, и если вам нужен теперь болван для того, чтобы надевать на него вашу шляпку или чепчик, то я весь теперь к вашим услугам». «Голова моя глупа, душа неспокойна, – говорил он Плетневу. – Боже! думал ли я вынести столько томлений в этот приезд мой в Россию!»[242]

(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});
1 ... 121 122 123 124 125 126 127 128 129 ... 157
Перейти на страницу:
Комментарии