Цивилизационные кризисы в контексте Универсальной истории - Акоп Назаретян
- Категория: Научные и научно-популярные книги / Прочая научная литература
- Название: Цивилизационные кризисы в контексте Универсальной истории
- Автор: Акоп Назаретян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А. П. Назаретян
Цивилизационные кризисы в контексте Универсальной истории
(Синергетика, психология и футурология)
© А.П. Назаретян, 2001
© ПЕР СЭ, оригинал-макет, оформление, 2001
* * *Введение
От будущего – к прошлому
Размышление о методе
Dubito, ergo cogito… Cogito, ergo sum.
R. CartesiusПрогресс – это восхождение ко Мне.
Ж.П. СартрМне не очень нравится существовать в этом мире, но я не перестаю удивляться вселенскому чуду моего существования.
В. ГарунЧтобы не уничтожить этот мир, мы должны настоящим руководить из будущего.
К. БурихтерЗоопсихологами показано, что прочность инстинктивного запрета на убийство себе подобных пропорциональна естественной вооруженности животных. Из этого выдающийся ученый К. Лоренц [1994] сделал вполне логичный вывод: «Можно лишь сожалеть о том, что человек… не имеет “натуры хищника”» (c.237). Если бы люди произошли не от таких биологически безобидных существ, как австралопитеки, а например, от львов, то войны занимали бы меньше места в социальной истории.
Своеобразным ответом стала серия сравнительно-антропологических исследований внутривидовой агрессии [Wilson E., 1978]. Выяснилось, что в расчете на единицу популяции львы (а также гиены и прочие сильные хищники) убивают друг друга чаще, чем современные люди.
Эти результаты для многих оказались сенсацией. Во-первых, лев действительно обладает гораздо более мощным инстинктивным тормозом на убийство особей своего вида, чем человек (а по мнению известного палеопсихолога Б.Ф. Поршнева [1974], на ранней стадии антропогенеза развивающийся интеллект подавил природные инстинкты, включая изначально слабый популяцио-центрический). Во-вторых, плотность проживания в природе несравнима, скажем, с городской, а концентрация и у людей, и у животных обычно повышает агрессивность. Наконец, в-третьих, несопоставимы «инструментальные» возможности: острым клыкам одного льва противостоит прочная шкура другого, тогда как для убийства человека человеком достаточно удара камнем, а в распоряжении людей гораздо более разрушительное оружие.
Сходный по смыслу результат получен австралийскими этнографами, сравнившими войны аборигенов со Второй мировой войной. Из всех стран-участниц только в СССР соотношение между количеством человеческих потерь и численностью населения превысило обычные показатели для первобытных племен [Blainay G., 1975].
По нашим подсчетам, во всех международных и гражданских войнах ХХ века погибло от 110 до 140 млн. человек. Эти чудовищные числа, включающие и косвенные жертвы войн, составляют менее 1,5 % живших на планете людей (10,5 млрд. в трех поколениях). Приблизительно такое же соотношение имело место в ХIХ веке (около 35 млн. жертв на 3 млрд. населения) и, по-видимому, в XVIII веке, но в XVI–XVII веках процент жертв был выше.
Трудности исследования связаны с противоречивостью данных и с отсутствием согласованных методик расчета (ср. [Wright Q., 1942], [Урланис Б.Ц., 1994]). Но и самые осторожные оценки обнаруживают парадоксальное обстоятельство. С прогрессирующим ростом убойной силы оружия и плотности населения процент военных жертв на протяжении тысячелетий не возрастал. Судя по всему, он даже медленно и неустойчиво сокращался, колеблясь между 5 % и 1 % за столетие.
Более выражена данная тенденция при сравнении жертв бытового насилия. Ретроспективно рассчитывать их еще труднее, чем количество погибших в войнах, но, поскольку здесь нас интересует только порядок величин, то достаточно использовать косвенные свидетельства.
В ХХ веке войны унесли больше жизней, чем бытовые преступления, а также «мирные» политические репрессии (так что в общей сложности от всех форм социального насилия погибли до 3 % жителей Земли)[1]. Но в прошлом удельный вес бытовых жертв по сравнению с военными был иным. Особенно отчетливо это видно при сопоставлении далеких друг от друга культурно-исторических эпох.
Так, очень авторитетный американский этнограф Дж. Даймонд, обобщив свои многолетние наблюдения и критически осмыслив данные коллег, резюмировал: «В обществах с племенным укладом… большинство людей умирают не своей смертью, а в результате преднамеренных убийств» [Diamond J., 1999, p.277].
При этом следует иметь в виду и повсеместно распространенный инфантицид, и обычное стремление убивать незнакомцев, и войны между племенами, и внутриплеменные конфликты. В качестве иллюстрации автор приводит выдержки из протоколов бесед, которые проводила его сотрудница с туземками Новой Гвинеи. В ответ на просьбу рассказать о своем муже ни одна из женщин (!) не назвала единственного мужчину. Каждая повествовала, кто и как убил ее первого мужа, потом второго, третьего…
Парадоксальное сочетание исторически возраставшего потенциала взаимного истребления со снижением реального процента насильственной смертности уже само по себе заставляет предположить наличие какого-то культурно-психологического фактора, компенсирующего рост инструментальных возможностей. Выявить этот фактор, который до сих пор обеспечивал сохранение цивилизации на нашей планете, и его динамику, опосредованную антропогенными кризисами, – одна из задач настоящей книги.
Но я предварил Размышление данным примером, чтобы проиллюстрировать методологический прием характерный для новейшей (постнеклассической) науки [Степин В.С., 1992]. Гротескно изложу его суть, обратившись к старинной философской проблеме, которая долгое время принималась людьми практическими за досужую игру.
Многие мыслители с разочарованием признавали, что сомнение даже в самых интуитивно очевидных фактах, вплоть до существования окружающего мира, не может быть устранено при помощи исчерпывающих доводов. Невозможность опровергнуть стойкого солипсиста, утверждающего, что весь мир есть не более чем совокупность его (или моих?) субъективных ощущений, называли позором для философии и человеческого ума. Прибегали к «осязаемым аргументам» (ударам палкой), которые, конечно, по существу ничего не решали.
Для мышления, жаждущего безупречности, это был концептуальный тупик. Ведь если даже существование внешнего мира приходится принимать как условное «допущение», то и все прочие суждения о нем строятся на песке…
Между тем решение умозрительной головоломки было найдено даже раньше, чем сама она сделалась модной темой философских изысканий. Ехидный солипсист неуязвим до тех пор, пока не осмелится на завершающий шаг, усомнившись также и в своем собственном существовании. Сделать такой шаг он просто обязан, чтобы быть последовательным. Но тогда он сразу попадает в хитрую ловушку, петлю Р. Декарта: сомневаюсь, значит, мыслю, а мыслю – значит, существую!
Таким образом и обнаружилось первое странное обстоятельство: «Я существую!» – самое эмпирически достоверное из всех мыслимых суждений о мире. Значительно позже обнаружилось другое обстоятельство. А именно, что это суждение отражает факт крайне маловероятный («вселенское чудо»).
Дискуссии по поводу антропного космологического принципа в 60 – 80-х годах ХХ века показали, сколь удивительное сочетание фундаментальных констант физической Вселенной необходимо для появления белковой молекулы. Исследования по эволюционной геологии и биологии продемонстрировали, насколько специфические свойства земной биосферы требовались для того, чтобы могли сформироваться высшие позвоночные и чтобы в итоге образовалась экологическая ниша для особого семейства животных, способных выжить только за счет искусственного опосредования отношений с остальной природой. Наконец, мы далее убедимся, какие «противоестественные» качества должна была выработать «вторая природа», чтобы ее создатель, совершенствуя орудия от каменного рубила до ядерной боеголовки, не истребил сам себя.
Но то, что каждый из наших современников называет коротким словом «Я», – продукт конкретной стадии в развитии космоса, жизни, а также культуры, успевшей овладеть беспримерными средствами истребления и уравновесить их достаточно эффективными (пока) механизмами самоконтроля. Безусловная реальность чрезвычайно маловероятного факта моего бытия превращает его в критический тест на правдоподобие естественнонаучных и обществоведческих концепций, многие из которых, будучи внутренне стройными, дисквалифицируются просто потому, что данному факту противоречат.
Конечно, это оставляет смысловое пространство для почти бесконечного разнообразия конкурирующих (возможно, взаимодополнительных) объяснений и интерпретаций, но дает сильный аргумент для оценки, сопоставления и отбора. Например, коль скоро человечество сумело дожить до моего рождения, значит, следует принимать cum granu salis расхожее представление о человеке как безудержном агрессоре или о том, что посленеолитические культуры «нарушили законы Природы» (подобными утверждениями полны не только академические статьи и монографии, но уже и учебники экологии). А представив себе хоть отдаленно, как сложно организован мой мозг, я не могу довольствоваться тезисом, будто рост энтропии исчерпывает вектор физической необратимости.