Том 4. Сорные травы - Аркадий Аверченко
- Категория: Проза / Русская классическая проза
- Название: Том 4. Сорные травы
- Автор: Аркадий Аверченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аркадий Тимофеевич Аверченко
Собрание сочинений в шести томах
Том 4. Сорные травы
Фома Опискин. Сорные травы
Предисловие
Прежде, чем сказать что-нибудь об этой книге, я считаю необходимым сказать несколько слов об её авторе.
Кто такой Фома Опискин?
Многие из читателей считали и до сих пор считают «Фому Опискина» псевдонимом какого нибудь скромного, скрывающего свое настоящее имя, писателя; читателей сбило с толку сходство имени и фамилии этого юмориста с именем и фамилий популярного персонажа из повести Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели».
Это совершенно случайное совпадение.
Фома Степаныч[1] Опискин — это настоящее имя и фамилия сатирического писателя и постоянного сотрудника журнала «Новый Сатирикон». Фома Степаныч происходит из мелкопоместных бедных дворян Екатеринославской губернии, Славяносербского уезда. Отец его Степан Селиваныч[2] служил в должности воинского начальника в г. Славяносербске, и в 1890 году вышел в отставку, занявшись воспитанием своего сына.
Молодой Фома рос, окруженный самой нежной заботливостью, самыми нежными попечениями. Он сам рассказывает, что не помнит ни одного случая, чтобы отец когда-нибудь ударил его палкой или каким-нибудь другим предметом. Наоборот, если родительская рука и поднималась или и опускалась на маленького Фому, то только для того, чтобы приласкать его…
Ясно, что в этой атмосфере и создалась душа нежная, чуткая, сердце доброе и возвышенное…
Кроме этих свойств, я должен указать еще на одно, — пожалуй, на самое главное Фома Степаныч отличается исключительной, пожалуй, даже болезненной скромностью и застенчивостью. В этом всякий читатель может сразу убедиться, — едва только раскрыв «Сорные травы». В начале книги помещен портрет Фомы Степаныча — и что же! Фома Степаныч снят там в совершенно оригинальном виде — с лицом, закрытым руками. Даже в таком виде нам стоило громадного труда уговорить его стать перед фотографическим аппаратом. Тщетно мы указывали ему на то, что читателям будет приятно увидеть лицо человека, с которым они духовно сжились и которого они так любят за независимость и ядовитость его сатиры.
— Нет нет, — кротко упираясь, возражал Фома Степаныч. — Зачем же… кому это интересно?..
— Уверяю тебя, Фома, это нужно, — уговаривал его Ре-Ми. — Ты такой красивый, и всем будет приятно полюбоваться на твое лицо.
— Пусть любуются моим духовным лицом, а не физическим. Физическая красота преходяща, а духовное лицо остается.
— Фома, Фома! Вот поэтому-то и нужно запечатлеть то, что преходяще, то, что исчезнет. А вдруг ты скоро умрешь? Неужели, после тебя не останется ни одного следа, ни одного портрета, который бы напоминал твоим читателям и нам, твоим друзьям, о тебе…
— Нет, нет…
Упирающегося писателя подтащили к аппарату, поставили в позу, — но одного предусмотреть не могли: в момент, когда фотограф сказал «готово» — Фома целомудренным жестом закрыл лицо руками. В конце концов, как ни бились — пришлось поместить вышеуказанное неполное и малоудовлетворительное изображение писателя.
Эта скромность, это стремление стушеваться, сесть куда нибудь в уголок, спрятаться — проходить красной нитью через все поступки, через всю жизнь симпатичного писателя.
Фома Опискин почти безвыездно живет в Петербурге, а может ли кто-либо из праздной столичной публики похвастать, что видел его в лицо? Нет! Только три места могут быть названы теми тремя китами, на которых держится непритязательная тихая жизнь Фомы Опискина: квартирка на Кронверском, редакция «Нового Сатирикона» и кресло в амфитеатре Мариинского театра — вот и все.
И, однако, — что самое удивительное — при такой кротости, скромности и незлобивости, Фома Опискин носит в сердце своем ненависть — самую беспощадную неутолимую, свирепую ненависть — к октябризму и к октябристам! Я часто думаю: сколько нужно было глупости, пошлости, лжи, низкопоклонства, предательства и недомыслия, чтобы раздуть в сердце этого почти святого человека такое страшное пламя…
И если бы этому человеку, который даже упавшую к нему в стакан с вином муху старается осторожно вынуть из вина и, вытрезвив, выпустить на свободу — если бы этому человеку попался в руки живой октябрист — я содрогаюсь, представляя себе — что сделать бы с ним «кротий Фомушка», как прозвали его у нас в редакции. Он выколол бы ему глаза, оборвал уши и кусал бы долго и бил бы его ногами по самым чувствительным частям тела (однажды, в минуту откровенности, он сам признался мне, что сделал бы так…) Вот почему все его фельетоны об октябристах полны самого тонкого беспощадного яда и злости.
Почти все, что он написал (писал он только у нас, в «Сатириконе») — прошло через мои руки и я могу с гордостью назвать себя крестным отцом этого удивительного писателя и человека. Начал он писать по моей просьбе, по моему настоянию, и до сих пор у него сохранилось ласковое обращение ко мне: «дорогой папаша». В тон ему и я называю его сынком, и очень бываю доволен, когда какой нибудь фельетон или рассказ «сынка» вызывает восхищение у читателей и товарищей по редакции…
Иногда по условием редакционной спешности нам случалось писать с ним вместе — и эта работа бывала для меня истинным удовольствием. Быстрота соображения, какая-то молниеносность в понимании моего замысла — всегда поражала меня. И я всегда удивлялся его точному ясному языку, ясности его определений и неожиданности сравнений.
После того, как нами заканчивалась какая нибудь вещь, мы поднимали длинные споры — чьим именем подписать ее.
И всегда почти его удивительная скромность выступала на сцену — Нет, Аркадий, по праву эта вещь твоя, ты дал и сюжет и внес в исполнение нотку скорбной иронии, которая так украсила фельетон. Нет, папаша, фельетон этот по праву твой!
— Но, сынок, — возражал я. — Пойми же, что фельетон весь целиком написан тобой! Ты его писал, а я сделал всего два-три замечания.
— Нет, папаша, и т. д. И, с упрямым видом, поблескивая кроткими, ласковыми глазами, он долго теребил свою рыжеватую маленькую бородку…
Не знаю, может быть, меня упрекнут в пристрастии к Фоме Опискину, но я говорю, что думаю; я считаю эту книгу замечательной. Блеск, сила, темперамент, сжатость выкованного мастерской рукой слога, ошеломляющий своей неожиданностью юмор — все это должно поставить эту книгу в ряд интереснейших книг последних лет.
Такие вещи, как «Грозное местоимение», «Виктор Поликарпович», «Новые Правила» и несколько других — помещенных в этой книге — должны занять почетное место в любой хрестоматии нашей общественной и политической жизни — если бы такая хрестоматия была кем нибудь когда нибудь выпущена в свет.
Аркадий Аверченко.
Часть I. Чертополох и крапива
Былое (Русские в 1962 году)
Зима этого года была особенно суровая.
Крестьяне сидели дома, никому не хотелось высовывать носа на улицу. Дети перестали ходить в училище, а бабы совершали самые краткие рейсы: через улицу в гастрономический магазин или на электрическую станцию, с претензией и жалобой на вечную неисправность электрических проводов.
Дед Пантелей разлегся на теплой лежанке и, щуря старые глаза от электрической лампочки, поглядывал на сбившихся у его ног малышей.
— Ну, что же вам рассказать, мез-анфанчики? Что хотите слушать, пострелята?
— Старое что-нибудь, — попросила бойкая Аксюшка.
— Да что старое-то?
— Про губернаторов.
— Про-гу-бер-на-торов… — протянул добродушно-иронически старик. — И чевой-то вы их так полюбили? Вчера про губернатора, сегодня про губернатора…
— Чудно больно, — сказал Ванька, шмыгая носом.
— Ваня, — заметила мать, сидевшая на лавке с книгой в руках, — это еще что за безобразие? Носового платка нет, что ли?! Твой нос действует мне на нервы.
— Так про губернаторов? — прищурился дед Пантелей. — Правду рассказывать?
— Не тяни, дед, — сказала бойкая Аксюшка, — ты уже впадаешь в старческую болтливость, в маразм и испытываешь наше терпение.
— И что это за культурная девчонка, — захохотал дед. — Ну, слушайте, леди и джентельмены… «Это было давно… Я не помню, когда это было… Может быть, никогда…» — как сказал поэт. Итак, начнем с вятского губернатора Камышанского. Представьте себе, детки, что однажды он издает обязательное постановление такого рода: «Виновные в печатании, в хранении и распространении сочинений тенденциозного содержания подвергаются штрафу, с заменой тюремным заключением до трех месяцев».
Ванькина мать Агафья подняла от книги голову и прислушалась.
— Позволь, отец, — заметила она, — но ведь тенденциозное сочинение не есть преступление. И Толстой был тенденциозен, и Достоевский в своем «Дневнике писателя»… Неужели же…