Энциклопедия творчества Владимира Высоцкого: гражданский аспект - Яков Ильич Корман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аналогичным образом устанавливается тождество между «Арменией» (1930) и «Фаэтонщиком» (1931): если Армения «окрашена охрою хриплой», то фаэтонщик «гнал коляску до последней хрипоты»; если Армения «вся далеко за горой», то в «Фа-этонщике» действие происходит «в Нагорном Карабахе», то есть тоже на Кавказе; в «Армении» лирическому герою «начало утро армянское сниться», а в «Фаэтонщике» ему «было страшно, как во сне». Поэтому он притворно восхищается Арменией: «Как люб мне язык твой зловещий, / Твои молодые гроба», — а в «Фаэтонщике» уже на полном серьезе констатирует: «Сорок тысяч мертвых окон». Такое же число применяется и к Москве, которая «всё мечется — на сорок тысяч люлек / Она одна…» («Сегодня можно снять декалькомани…», 1931)[2955], что вновь доказывает идентичность советских и кавказских реалий.
Одновременно с циклом «Армения» пишется стихотворение «Колючая речь Араратской долины…», в котором поэт упоминает «хищный язык городов глинобитных», а в «Фаэтонщике» он оказался «в хищном городе Шуше» (и поэтому говорит в стихотворении «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето», 4 июня 1931: «Мы умрем, как пехотинцы, но не прославим, / Ни хищи, ни подёнщины, ни лжи»; а «Фаэтонщик» датируется 12 июня 1931 года). Кроме того, в черновиках «Армении» упоминается «роза фаэтонщика и угрюмого сторожа» (с. 475), а непосредственно в «Фаэтонщике» читаем: «Словно дьявола погонщик, / Односложен и угрюм». - что еще больше сближает оба текста.
Заодно стоит провести параллели между «Арменией» и «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» (оба — 1930): «Как люб мне язык твой зловещий» = «.. Где к зловещему дегтю подмешан желток»; «Твои молодые гроба» = «…По которым найду мертвецов голоса».
Таким образом, Ленинград — это та же Армении и тот же Нагорный Карабах; другими словами — обитель «кремлевского горца». К тому же примерно в одно время с «Арменией» появилось стихотворение «Дикая кошка — армянская речь…» (1930), в котором было недвусмысленно сказано: «Страшен чиновник — лицо, как тюфяк, / Нету его ни жалчей. ни нелепей». И такими же характеристиками наделялся «век мой, зверь мой» в стихотворении 1922 года: «Но разбит твой позвоночник, / Мой прекрасный жалкий век! <…> Вспять глядишь, жесток и слаб» («Век»). Кроме того, Армения сравнивается с дикой кошкой, а век — с собакой-волкодавом.
Через два года после «Века» Мандельштам пишет стихотворение «1 января 1924», работа над которым шла в течение всего месяца: «Новый 1924-й год Мандельштам и его жена встречали в Киеве. Именно там было начато и завершено к концу января, под свежим впечатлением от “эпохальной” смерти Ленина, одно из самых важных произведений Мандельштама, обращенных к своему времени: “1 января 1924”»[2956] [2957].
Отсюда — параллель между «Веком» и «1 января 1924»: «Но разбит твой позвоночник, / Мой прекрасный жалкий век!» = «Два сонных яблока у века-властелина / И глиняный прекрасный рот».
Также выявляются важные сходства между веком и кумиром: «И с бессмысленной улыбкой / Вспять глядишь, жесток и слаб, / Словно зверь, когда-то гибкий, / На следы своих же лап» = «Он улыбается своим тишайшим ртом <…> И вспомнить силится свой облик человечий». То есть и век, и кумир, оказавшись бессильными, словно пытаются осознать сами себя, свое былое величие.
Кроме того, у кумира — «кость усыпленная», а в стихотворении «1 января 1924» читаем: «Два сонных яблока у века-властелина». И поскольку властелин — это тот же кумир, предсказание, сделанное в январе 1924 года: «И известковый слой в крови больного сына / Растает, и блаженный брызнет смех» («известь в крови» указывает на причины смерти Ленина), — будет реализовано в стихотворении «Рождение улыбки» (1936), где тиран сравнивается с ребенком: «Улитка выползла, улыбка просияла» (с. 494). К тому же в обоих случаях действия власти приравниваются к чуду: «Ужели я предам позорному злословью <.. > Присягу чудную четвертому сословью / И клятвы крупные до слез?» (имеются в виду клятвенные речи Сталина над гробом Ленина) = «И бьет в глаза один атлантов миг: / Явленья явного чудесное явленье» (с. 495). Сравним также в «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» (1937): «Он все мне чудится в шинели, в картузе, / На чудной площади с счастливыми глазами»52 И в том же году были написаны вторые «Стансы», в которых вновь упоминался «блаженный смех» вождя: «С могучим смехом в грозный час».
Наконец, если у века «разбит позвоночник», то в аллегорическом стихотворении 1935 года сказано: «Бежит волна-волной, волне хребет ломая, / Кидаясь на луну в невольничьей тоске». И далее: «Неусыпленная столица волновая / Кривеет, мечется и роет ров в песке. <…> Ас пенных лестниц падают солдаты». Близкий мотив возникнет два года спустя: «И под каждым ударом тарана / Осыпаются звезды без глав» («Небо вечери в стену влюбилось…», 1937). Мандельштам же как раз ассоциировал себя с этими солдатами: «Но мне милей простой солдат / Морской пучины — серый, дикий, / Которому никто не рад» («Исполню дымчатый обряд…», 1935). Этот же солдат будет упомянут в «Стихах о неизвестном солдате»: «Я — дичок, испугавшийся света, / Становлюсь рядовым той страны, / У которой попросят совета / Все, кто жить и воскреснуть должны». Да и своей жене он однажды признался, «что, может, он сам — неизвестный солдат»[2958] (об этом же скажет Высоцкий в «Песне солдата на часах», 1974: «Безвестный, не представленный к награде, / Справляет службу ратную солдат»). Поэтому: «Мы умрем, как пехотинцы, но не прославим / Ни хищи, ни поденщины, ни лжи» («Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето», 1931), «Хорошо умирает пехота» («Стихи о неизвестном солдате», 1937).
***
Возвращаясь к кавказскому колориту, который служит у