Энциклопедия творчества Владимира Высоцкого: гражданский аспект - Яков Ильич Корман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В произведениях Высоцкого также представлен образ пожара: «Пожары над страной — всё выше, жарче, веселей» (1977), — в том числе всемирного: «Все континенты / Могут гореть в огне, / Только всё это / Не по мне!» («Парус», 1966), — следствием чего являются мотивы пекла, пепла, гари и выжженной пустыни («Набат», 1972; «Живучий парень», 1976), а также «перегар на гектар» («Лукоморье», 1967).
В 1922 году Мандельштам пишет стихотворение «Век»: «Век мой, зверь мой, кто сумеет / Заглянуть в твои зрачки / И своею кровью склеит / Двух столетий позвонки?», — в котором видится явное сходство с недавно рассмотренным стихотворением «Оттого все неудачи…»: «Кот живет не для игры <…> И в зрачках тех леденящих, / Умоляющих, просящих / Шароватых искр пиры». А в 1930 году Мандельштам выскажет подобную мысль в разговоре с Михаилом Вольпиным, рассказавшим ему об ужасах коллективизации: «Надо без страха смотреть в железный лик истории»[2947], - то есть заглянуть в те самые леденящие зрачки века-кота. Сравним еще в одном позднем стихотворении (1937): «В лицо морозу я гляжу один: / Он — никуда, я — ниоткуда».
Век назван «жестоким и слабым» (а также «жалким»! а у кота — «леденящие» и «умоляющие, просящие» зрачки, что подчеркивает их тождество. Кроме того, кот упоминался уже в 1920 году: «Дикой кошкой горбится столица» («В Петербурге мы сойдемся снова…»), — и появится еще раз в 1930-м: «Дикая кошка — армянская речь <.. > Хоть на постели горбатой прилечь». Похожие мотивы возникают в черновиках цикла «Армения» (1930): «Мне утро армянское снится», — и в стихотворении «Мне Тифлис горбатый снится» (1920). Но с «горбатой» реальностью поэт столкнется и наяву: «Через окно на двор горбатый» («Сегодня ночью, не солгу…», 1925)
Кстати, в только что упомянутом стихотворении «В Петербурге мы сойдемся снова…» возникал и мотив бессмысленности советской реальности: «За блаженное, бессмысленное слово / Я в ночи советской помолюсь» (тот же мотив — в стихотворении «Кому зима — арак и пунш голубоглазый…», 1922: «Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому, / И шарить в пустоте, и терпеливо ждать»).
А обращение поэта к веку: «И с бессмысленной улыбкой / Вспять глядишь, жесток и слаб» («Век», 1922), — повторяет мотив из стихотворения «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» (1918): «Это двойник — пустое привиденье — / Бессмысленно глядит в холодное окно», — и отзовется позднее в «Фаэтонщике» (1931): «То гортанный крик араба, / То бессмысленное “цо”…».
***
Чуть выше мы цитировали «Грифельную оду» (1923) применительно к образу коршуна: «И ночь-коршунница несет / Горящий мел и грифель кормит» (сочетание «ночи» с эпитетом «горящий» появится и в стихотворении «Когда уснет земля…», 1933: «Ходит по кругу ночь с горящей пряжей»). Между тем здесь выявляются важные связи и с «Веком», написанным годом ранее: «Век мой, зверь мой» = «Голодный грифель, мой звереныш»: «Но разбит твой позвоночник, / Мой прекрасный жалкий век!» = «Бросая грифели лесам / И вновь осколки подымая»; «И в траве гадюка дышит / Мерой века золотой» = «И как паук ползет по мне <.. > Ночь, золотой твой кипяток / Стервятника ошпарил горло»; «.. Чтобы новый мир начать, / Узловатых дней колена / Нужно флейтой обвязать» = «Блажен, кто завязал ремень / Подошве гор на твердой почве!»; «Снова в жертву, как ягненка, / Темя жизни принесли» = «Как мертвый шершень возле сот, / День пестрый выметен с позором» («в жертву» = «мертвый»; «как ягненка» = «Как… шершень»; «гемя жизни» = «.День пестрый»).
Таким образом, устанавливается тождество «век = грифель (стержень)». Кстати, Сталин у Мандельштама тоже будет ассоциироваться со стержнем в стихотворении «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…»(1937): «Ворочается счастье стержневое». А в «Отрывках из уничтоженных стихов» (1931) глагол «ворочается» употреблен в ленинском контексте: «Язык-медведь ворочается глухо / В пещере рта, и так от псалмопевца / До Ленина», — что, несомненно, связано с «огромным, неуклюжим, скрипучим поворотом руля» из «Сумерек свободы» (1918).
За два года до создания «Грифельной оды» Мандельштам писал: «Как трубный глас звучит угроза, нацарапанная Державиным на грифельной доске. <.. > Нет ничего более голодного, чем современное государство, а голодное государство страшнее голодного человека» («Слово и культура», 1921). В самой же «Грифельной оде» читаем: «Меня, как хочешь, покарай, / Голодный грифель, мой звереныш».
И неслучайно строка «Меня, как хочешь покарай» напоминает обращения к Сталину: «А потом куда хочешь, влеки» («Средь народного шума и спеха…», 1937), «Ты должен мной повелевать, / А я обязан быть послушным» (1935). К тому же здесь наблюдается сходство между хищницей-памятью поэта (а «ночь-коршунница» — тоже хищница, поэтому он называет себя другом ночи) и хищником-тираном: «О память, хищница моя, / Иль, кроме шуток, ты, звереныш / Тебе отчет обязан я / За впечатлений круг зеленых?» (с. 467) = «Ты должен мной повелевать, / А я обязан быть послушным». Этот же мотив находим в «Сохрани мою речь навсегда…» (1931): «Обязуюсь построить такие дремучие срубы, / Чтобы в них татарва опускала князей на бадье» (с. 481) (а о своем подлинном отношении к дремучим срубам, то есть к той же избе, в которой живет «шестипалая неправда» и в которой «вошь да глушь», поэт высказался в стихотворении «За то, что я руки твои…», 1920: «Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать — / Как я ненавижу пахучие, древние срубы!», — что можно сравнить с «Палачом» Высоцкого: «Я ненавижу вас, паяцы, душегубы!»; АР-16-188), — и в стихотворении «Квартира тиха, как бумага…»(1933): «И я, как дурак, на гребенке / Обязан кому-то играть». А далее поэт говорит, что он вынужден «учить щебетать палачей. / Пайковые книги читаю, / Пеньковые речи ловлю / И грозное баюшки-баю / Колхозному баю