Услады Божьей ради - Жан д’Ормессон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третья часть
I. Письмо императора Карла V
18 июня, в час, когда люди обычно пьют чай, в большую гостиную замка Плесси-ле-Водрёй вошел немецкий полковник. Ожидая его, дедушка стоял с побледневшим лицом, опершись обеими руками на спинку кресла, в котором обычно сидела за рукоделием или с книгой моя матушка или тетя Габриэль. Полковник остановился на пороге, в проеме двери, которую ему открыл старый Жюль. Щелкнул каблуками. По-военному отдал честь. Дедушка ответил кивком головы.
Пруссаки, как их называл дедушка, оккупировали на этот раз замок вторично. А в 1815 году, после Ватерлоо, мы принимали там русских. В январе 1871 года мой дед, тогда четырнадцатилетний подросток, видел, как приехали немецкие уланы. Я мысленно предположил, что, возможно, в своих жестах, в своей позе, в сдержанном приветствии он подражает своему деду, каким тот был в 1871 году. А еще я подумал, что и тот дед тоже, вероятно, повторял поведение своего отца в год падения императора. Интересно, что всякий раз побежденным оказывался режим чуждый, а то и враждебный нам. Ну да ладно! Во времена обрушивавшихся на Францию несчастий по крайней мере одна вещь — причем самая важная — оставалась тождественной самой себе: семья.
Полковник говорил по-французски с легким акцентом. Позже мы узнали, что он написал диссертацию на тему о воинском духе в творчестве Альфреда де Виньи. Я стоял в нескольких шагах позади деда и, возможно, тоже пытался учиться у него, как вести себя в будущем при каком-нибудь очередном завоевателе. В армию не взяли ни Клода, из-за его руки, ни меня, по состоянию здоровья. Но нам обоим удалось попасть в тыловые части, и мы поболтались какое-то время между Самброй и Шельдой, потом — между Амьеном и Бове. От Клода я перестал получать вести. К этому времени Жак и Робер В. уже погибли, но мы этого еще не знали. Сам я оказался в 10-й армии генерала Альтмайера, потерпевшей крах и перешедшей 10–12 июня в непосредственное подчинение Вейгана. 18 июня утром я очутился в десятке километров от Плесси-ле-Водрёя, решил заехать туда, отоспаться, а потом как-нибудь продолжать отступать к Луаре. Лег я в постель, буквально свалившись с ног, часов в одиннадцать. А где-то в пятом часу в мою комнату вошла Анна-Мария. Я слышал, как она бежала по коридору, так же, как она топала, когда звонил единственный в замке телефонный аппарат, стоявший в комнате дедушки, и она кидалась туда первой, потому что знала, что это звонили ей и что звонил Робер. На этот раз то был не Робер. Да и откуда, из каких заоблачных далей, из каких подземных глубин, со ртом, забитым землей, Господи, с окровавленным лицом, мог он звонить? Анна-Мария без стука распахнула дверь и крикнула: «Немцы!»
Немцы! Итак, они были уже здесь. Пришли из Померании, из Нижней Саксонии, из Шварцвальда, от берегов баварских озер, с холмов, где празднуется Вальпургиева ночь, из городов со старинными университетами и из тихих городов с дышащими легендой названиями. Они перешли Рейн и Мёз, Арденны, Марну, Сену и двигались к Луаре, к тем двум морям, о которых в свое время мечтали варвары. И вот они готовы были ворваться в наш дом с его священным прошлым. Я успел подумать, что у меня на глазах творится история, пригладил волосы, застегнулся на все пуговицы, кое-как расправил помятую форму и кинулся в гостиную, где меня ждал дед. Он обнял меня и крепко прижал к груди. Несколько секунд спустя в гостиную, где, по преданию, Генрих IV ухаживал за одной из моих прабабок, красавицей Катрин, вошел полковник фон Вицлебен. Сюда же сто пятьдесят лет назад вошли несколько человек с пиками и топорами и арестовали двух членов нашей семьи.
В медленном движении истории, полном зигзагов, нерешительного застоя и остановок, возникают вдруг сопровождаемые болью и кровью сгустки насилия во всей их относительной простоте: взятие Константинополя турками в 1453 году, открытие Америки в 1492 году, победа под Мариньяно в 1515 году, Французская революция, Трафальгар в 1805-м и Ватерлоо в 1815 году. С июня 1940-го и до освобождения Парижа в августе 1944 года Франция находилась под пятой Германии. В ее истории это осталось как серо-коричневое пятно. События в такие моменты набирают стремительный темп, как в тех фильмах, где люди вдруг начинают бегать и суетиться как сумасшедшие. Однако память запечатлевает все гораздо легче, чем в мирное время, когда все дни похожи один на другой. Дело в том, что перемирие, события в Мерс-эль-Кебире и Дакаре, нападение на Россию, Пёрл-Харбор, вступление Америки в войну, высадки союзников одна за другой — вот опорные пункты, оставшиеся в памяти. Жизнь семьи моей продолжает в эти мрачные годы насыщаться историей. В 1940 году погибли Жак и Робер В. в 1942 году Филипп опять уехал в Испанию, в 43-м арестовали Клода, а в 44-м — меня, в 1945 году Мишеля приговорили к смертной казни — такими вот то белыми, то черными камешками отмечал свои зловещие услады Бог семьи и армий.
С 1940 по 1944 год в Плесси-ле-Водрёе квартировали немецкие части, сменяя одна другу, и мы оставались одни лишь на короткое время. Были у нас и летчики, и пехотинцы, и парашютисты, и моторизованные войска, и эсэсовцы с черепом на рукаве, и украинцы вместе с грузинами генерала Власова, и даже моряки, направлявшиеся в какой-то порт в Бретани. Разные места и лица людей сохраняются в нашей памяти в виде собирательного образа, в котором сливаются разные их черты и аспекты: Гюго с бородой, Верлен с абсентом и Петен — в старости. О Плесси-ле-Водрёе военного времени у меня сохранилось воспоминание в виде танков, грузовиков, огромных мотоциклов во дворе замка, на посыпанных гравием дорожках и на газоне вокруг каменного стола. Когда перед отправкой в путь начинали работать все моторы, поднимался такой оглушительный шум, что в замке дребезжали стекла.
Дедушка сохранил за собой спальню в башне и две примыкающие к ней маленькие комнатки, где были собраны вещи, наиболее ценные для нас как память. Он велел установить там две печки, замечательные своим уродством. Члены семьи по очереди приходили навещать его в столь необычной обстановке пропусков и газогенераторов. Выходил он из этого крохотного царства лишь два раза в день для того, чтобы прогуляться в парке вокруг замка: на час утром и на час вечером. Показывая пример образцовой дисциплины, он вел образ жизни добровольного затворника, роскошного каторжника. Несколько раз в Плесси-ле-Водрёе располагались штабы, и тогда замок наполнялся мундирами, украшенными железными крестами и дубовыми листьями. Разные генералы и несколько полковников посылали дедушке письменные приглашения разделить с ними трапезу. Однажды такое приглашение оказалось написанным даже на карточке с изображением семейного герба, обнаруженной в каком-то комоде большой гостиной. Всякий раз дед с педантичной и ироничной вежливостью отвечал, что обстоятельства не позволяют хозяину дома входить в собственную столовую и что он не может себе позволить выходить за пределы тех помещений, где он еще остался хозяином. Возникали, естественно, иногда и курьезные инциденты, то незначительные, то драматичные. Когда какой-нибудь немецкий офицер или солдат приветствовал его, дед неизменно отвечал ему, безмолвно поднимая шляпу, со взором, устремленным вдаль. Как-то раз, совершая инспекционную поездку, в Плесси-ле-Водрёе провел двое суток генерал фон Штюльпнагель. Дедушка столкнулся с ним на дорожке между замком и каменным столом. Генерал посмотрел на этого представительного старца, которому испытания и возраст придали еще больше величия и достоинства. Дед бросил взгляд на неподвижного генерала. Тот не шевельнулся: ведь он был командующим всех немецких войск на территории оккупированной Франции. Дедушка прошел мимо, опираясь на трость. Вечером, после ужина, к нему явился фельдфебель и сказал, что его ждет генерал.
«Меня приглашают?» — спросил дедушка.
Фельдфебель кивнул головой.
«Тогда скажите, пожалуйста, генералу, что я по вечерам не выхожу».
Через десять минут фельдфебель вернулся.
«Меня вызывают?» — спросил дед и пошел за ним.
Генерал сидел в окружении нескольких офицеров за большим письменным столом, занявшим место бильярда. Дедушка осмотрелся с явно недовольным видом: он не мог одобрить новую расстановку мебели, выдававшую дурной вкус. Один из офицеров стал объяснять на ломаном французском, что генерал был удивлен, когда его не поприветствовали.
«Я тоже», — отвечал дедушка.
Тут генерал вспылил, стал громко кричать, что побежденные должны первыми приветствовать победителей, и через переводчика спросил у деда, какой у него во французской армии был чин.
«Скромный, — отвечал дедушка, который не был даже солдатом второго класса и не получил от республиканского правительства ни чина, ни наград. — Но я у себя дома».
Ответ не понравился. Генерал опять разбушевался. Дедушка мой дважды удостаивался звания испанского гранда, являлся кавалером ордена Золотого руна, награждался орденами Аннонсиады, Черного орла, Святого Георгия и Святого Андрея, был бальи и приором многих высших государственных военных и кавалерийских орденов, слегка позабытых в современной истории, и тут смутно почувствовал, что ему предоставляется удобный случай выразить наконец все, что накопилось у него на сердце за полтора века и о чем в обстановке счастливого мирного времени трудно было говорить, не выставив себя на посмешище. Он поудобнее уселся в кресле, подставленном ему солдатом, и очень спокойно и очень твердо сказал, что людям испокон веков свойственно нарушать правила игры, но что когда речь идет о нарушении его собственных прав, то его положение позволяет ему ожидать от всех остальных, кем бы они ни были, за исключением, быть может, кардиналов, принцев крови, глав государств и маршалов, чтобы его приветствовали первого. Кроме перечисленных, в подлунном мире нет человека, кому он должен первым отдавать честь. И добавил, дабы продемонстрировать свою сдержанность и такт, что если, случайно, генерал является маршалом, то он готов принести ему свои извинения. В противном же случае ожидает выражения извинений в свой адрес. Из-за лукавства истории именно наши недостатки, наша надменность, то, что другие называли спесью, толкали нас к сопротивлению, обеспечивая деду некое подобие ореола национальной и народной славы.