Королеву играет свита - Светлана Успенская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Руслан вертится поблизости от ошеломленного Саши и вызывающе сплевывает сквозь зубы:
— Будет еще наших баб портить!
Саша в колонии больше не появляется, его переводят куда-то в Удмуртию.
Значит, начальству все же стало известно кое-что о происшедшем, кто-то донес.
Все думают на Катю.
А Катя все еще в больнице. Перед самой ее выпиской Руслана и еще нескольких дружественных ей «коблов», особо агрессивных и особо опасных, вызывают к начальству. В отряд Руслан больше не возвращается.
Говорят, что ее тоже переводят в другую колонию.
— К мужикам бы ее! На мужской общак кинуть! — слышны возмущенные возгласы. Но громко протестовать все боятся. «Коблы» — страшная, безжалостная сила.
Руслан рыдает при отправке. Ей так нравится эта колония, здесь она оставляет свою любимую, ту самую краснеющую девочку, которая сочиняла стихи.
Здесь она в авторитете, здесь ее все боятся — значит, уважают.
— Сорокина — куруха! — зло выкрикивает Руслан своим подружкам, забираясь в машину. — Отомстите за меня!
«Автозак» трогается в путь. Слышны рыдания в толпе провожающих. Это в голос плачет та самая девочка, которая на Новый год так звонко и красиво читала свои жалостные стихи. Катя очнулась в санчасти и поразилась — как хорошо! Чисто, светло, тихо. И легкий запах лекарств. И покой, белый больничный покой.
Слабо, точно сцена из забытого фильма, вспоминается режущий свет бестеневых ламп, запах нашатыря, колющая боль, когда ее обкалывали новокаином и накладывали швы на промежность…
Ничего страшного, главное, что она еще жива!
— Сорокина! — В палату входит начальница Бекасова. Фуражка ее серебрится каплями — значит, на улице дождь, ласковый майский дождь. Он вымоет дочиста листву и траву, и мир станет еще краше.
— Здравствуйте, гражданка начальница! — Катя слабо улыбается, приподнимаясь на подушке. Ее лицо ужасно. Вместо него — сплошная багровая масса с синюшным отливом, заплывшие глаза, провал вместо передних зубов, черные запекшиеся губы.
Философ Бекасова мрачно качает головой, присаживаясь на край постели.
— Кто тебя так уделал, знаешь? Катя еле заметно качает головой.
— Нет, — отвечает она чуть слышно, — там было темно.
— Это Русланова. С ней еще были Бикмурзина, Храпко, Крутикова — нам все известно, — настаивает начальница, — да?
Ей нужно только подтверждение. Ничего больше.
— Не знаю, — отвечает Катя. — Было очень, очень темно.
Нет худа без добра. После больнички Кате запретили поднимать тяжести и перевели в ларек, заведовать продуктами. Работа легкая, приятная, выгодная. Ты — кому-нибудь из девочек апельсинчик, а они тебе — стакан молока, ты печенья припасешь — а библиотекарша тебе за это «Консуэло» почитать даст.
Алевтина часто заходит в ларек, завидует ее легкой работе. После случая с Катей она потеряла свое выгодное место заведующей баней и ее перевели на фабрику.
В ларьке не очень много работы. Товаров мало. И на воле, в магазинах не больно-то разживешься продуктами, откуда ж им здесь взяться? Ассортимент обычен: маринованные помидоры в трехлитровых банках, рыбные консервы. Иногда к празднику могут подбросить несколько килограммов зеленоватых апельсинов. И хотя зэчки не очень богаты (на счет набегает каждый день копеек тридцать, за вычетом еды, алиментов и отчислений в карман государства), за дорогими апельсинами выстраивается очередь. Витаминов-то всем хочется, даже если они дорогие, по два с полтиной.
Из непродовольственных товаров в ларьке имеются только сатиновые халаты в безобразных разлапистых розах да голубые панталоны с начесом пятьдесят шестого размера. Даже расческу или зубную щетку купить проблема, не говоря уже о душистом мыле «Огни Москвы» или о косметике.
А на улице хорошо — теплынь! Солнышко ласково заглядывает в окна, птички щебечут, как оголтелые. Толстый кот Мурзик вальяжно разлегся на солнцепеке, греется.
— Киса, киса, — гладит его Катя, присев на корточки.
Кот щурит на нее один глаз и улыбается в усы. Он все знает, все понимает.
— Сорокина, почему здесь животное?
Это не умная начальница-философ, а ее тупая заместительница Петра, сделавшая карьеру «давиловкой», неумеренными притеснениями заключенных. Петру все боятся.
Перечить ей опасно.
Катя вытягивается в струнку и говорит просительным тоном:
— Пусть он здесь побудет, а, Вера Григорьевна? Ну он же вреда не принесет.
— Неизвестно, чем вы здесь с ним занимаетесь, — бурчит Петра и, схватив животное наперевес, уносит. Кот протестующе орет, но куда там!
— Вот больная! — вздыхает Катя, обращаясь к вольняшке, вольнонаемной продавщице ларька. — И чем мы здесь с ним можем заниматься?
Вольняшка хорошо осведомлена как о нравах зоны, так и о заскоках здешнего начальства.
— Это старая история, — смеясь, объясняет она. — Петра как-то написала доклад в Москву об опасности содержания животных вместе с заключенными. Будто бы такое содержание ведет к зоофилии.
— Что-о? — изумляется Катя. — Она что, того? Мы же не мужики!
— Она утверждала, будто бы зэчки могут капать валерьянкой себе на тело, а коты их вылизывают и этим доставляют удовольствие.
Глаза у Кати от изумления вот-вот выскочат из орбит. Она выразительно крутит пальцем у виска, а потом обескураженно покачивает головой. Сколько ей еще маразма предстоит вытерпеть, сколько издевательств?
— Долго тебе еще сидеть? — сочувственно спрашивает вольняшка.
— Два с полтиной, — отвечает Катя. — Недолго, — констатирует та. — Скоро амнистия будет. Или сделают тебе условно-досрочное.
— Если бы… — Катя протяжно вздыхает. — Я бы домой поехала, в теплый Киев, начала бы новую жизнь. Влюбилась бы, замуж вышла… Ребеночка родила бы…
— А тебе разве можно, после этого-то? — Вольняшке известна приключившаяся с девушкой история.
— Не знаю, я об этом как-то не думала, — удивляется Катя. — Там видно будет…
Приходит покупательница, и Катя выносит из подсобки трехлитровую банку маринованных помидоров. Помидоры — традиционное лакомство зэчек. После однообразной пресной пищи в столовой они кажутся такими вкусными! Некоторые их так наедаются здесь, что потом, на воле, в рот их не могут взять. А здесь ничего, за милую душу.
— А у меня знаешь какой роман был, — после ухода покупательницы говорит вольняшка, подперев голову рукой и мечтательно глядя в окно. — Он был генерал из проверяющих, с инспекцией приезжал. Меня в Москву звал, обещал к себе в управление пристроить, я не поехала. Старым он мне тогда казался. А теперь думаю: и чего я растерялась? Я бы возле него себе молодого адъютанта нашла.
Чего кобенилась, дура!
— Это что, — подхватывает Катя. — А вот у меня роман был… Не поверишь с кем. С Владимиром Высоцким!
— Врешь, Артистка! — недоверчиво приоткрывает рот вольняшка.
— Очень надо врать! — обиженно хмыкает Катя.
И продолжает:
— Встретились мы с ним на одном вечере. Он был с Мариной Влади. А увидел меня — глаза не может отвести…
Из окна доносится грустная песня, которую подхватывает нестройный хор заключенных, бредущих с работы.
А Катя рассказывает, и глаза ее светятся надеждой на то, что все еще будет в ее жизни. Все еще будет…
Глава 11
Ее освободили через пять месяцев условно-досрочно. Страшно было в один прекрасный день очутиться на воле — исчезла успокоительная определенность в жизни, уверенность в завтрашнем дне. Что ждет ее за колючкой, как встретят ее отец и мачеха? Чем она станет заниматься после освобождения?..
И вот родной город, родимый дом…
Целый вечер мачеха хлопотала у плиты, стараясь повкуснее накормить падчерицу (видно, чувствовала перед ней свою неизбывную вину), отец неторопливо и обстоятельно рассказывал то, что не вмещалось в скупые строчки писем.
Катя сидела на краешке стула, как в гостях, сложив руки на коленях.
— А как мать? — внезапно перебила она отца, глядя в пол.
— Нормально, — растерялся тот. — Она тебе писала?
— Нет, — ответила Катя. — А она знала? Ну о том, что я…
Отец на секунду замялся.
— Да.
Он не стал рассказывать Кате о телефонном разговоре, состоявшемся сразу после суда. Нина Николаевна кричала в трубку так, что закладывало уши:
— Вы что там, с ума посходили, не могли ее отмазать? Теперь меня осаждают вопросами, как я довела свою дочь до тюрьмы! Не хватало мне еще такого позора! Надо же, дочь Тарабриной — зэчка!..
Катя, как чумная, ходила по запруженным народом улицам и не узнавала родного города. Все было как прежде — и все другое. Может, это она теперь была другая, смотрела на город и вечно спешащих людей чужими глазами?
Постепенно она чуть-чуть оттаяла. Пошла работать на студию, немного оживилась, порозовела, похорошела. Через несколько месяцев по ее лицу никто бы не угадал ее запутанную биографию. Жила она у отца, принимая непрерывно ощущаемую вину родителей как должное. За собой она никакой вины не чувствовала.