Грибоедов - Екатерина Цимбаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее он изволит забавляться над выражением: слушай, дочь — „подумаешь, — замечает он, — что мать хочет бить дочь“. Я так полагаю, и верно не один, что мать просто хочет говорить с дочерью.
…Он час от часу прихотливее: в ином месте эпитет слезный ему кажется слишком сухим, в другом тон мертвеца слишком грубым. В этом, однако, и я с ним согласен: поэт не прав; в наш слезливый век и мертвецы должны говорить языком романическим».
Наконец он добил противника доказательствами его незнания, во-первых, русского языка: «Он свою рецензию прислал из Тентелевой деревни Петербургской губернии; нет ли там колонистов? не колонист ли он сам? — В таком случае прошу сто раз прощения. — Для переселенца из Немечины он еще очень много знает наш язык». И, во-вторых, немецкого: «…видно участь моя ни в чем с ним не соглашаться. Его суждения не кажутся мне довольно основательными, а у меня есть маленький предрассудок, над которым он верно будет смеяться: например, я думаю, что тот, кто взял на себя труд сверять русский перевод с немецким подлинником, должен между прочим хорошо знать и тот и другой язык. Конечно, г. рецензент признает это излишним, ибо кто же сведующий в русском языке переведет с немецкого…» и так далее.
Разделавшись с рецензентом, Грибоедов пошел дальше. То было присказкой, сказка впереди: «…писать для того, чтобы находить одно дурное в каком-либо творении — подвиг немноготрудный: стоит только запастись бумагой, присесть и писать до тех пор, доколе не наскучит; надоело: кончить, и выйдет рецензия в роде той, которая сделана на „Ольгу“. — Может быть, иные мне не вдруг поверят; для таких опыт — лучшее доказательство.
Переношусь в Тентелеву деревню и на минуту принимаю на себя вид рецензента, на минуту, и то, конечно, за свои грехи».
И Грибоедов взялся за «Людмилу» и по пунктам отхлестал Жуковского.
Тот не в ладах с размером:
Пыль туманит отдаленье.
Можно сказать: пыль туманит даль, отдаленность, да и то слишком фигурно, а отдаление просто значит, что предмет удаляется… Но за сим следует:
Светит ратных ополченье.
Теперь я догадываюсь: отдаленье поставлено для рифмы. О рифма!
Тот не в ладах со стилем:
«Мать говорит дочери:
Мертвых стон не воскресит.
А дочь отвечает:
Не призвать минувших дней…………………………………………Что прошло, не возвратимо……………………………………………..Возвращу ль невозвратимых?
Мне кажется, что они говорят одно и то же, а намерение поэта — заставить одну говорить дело, а другую то, что ей внушает отчаяние».
Тот не в ладах с грамматикой:
«Облеченны вместо облечены нельзя сказать; это маленькая ошибка против грамматики. О, грамматика, и ты тиранка поэтов!»
Тот однообразен — и Грибоедов в столбик выписал строки, начинающиеся с «Чу!» (четыре) и «Слышишь!» (тоже четыре).
Тот несуразен: «Когда они всего уже наслушались, мнимый жених Людмилы признается ей, что дом его гроб и путь к нему далек. Я бы, например, после этого ни минуты с ним не остался; но не все видят вещи одинаково. Людмила обхватила мертвеца нежною рукой…» и так далее.
Тот исказил смысл баллады и сделал героиню кроткой, богобоязненной и смиренной: «…за что ж бы, кажется, ее так жестоко наказывать?.. Неужели это так у Бюргера? Раскрываю „Ленору“ <далее цитата из соответствующего места немецкого подлинника: Извините, г-н Бюргер, вы не виноваты!»
Не оставив от «Людмилы» камня на камне, Грибоедов сбросил маску рецензента и сказал «два слова о критике вообще. Если разбирать творение для того, чтобы определить, хорошо ли оно, посредственно или дурно, надобно прежде всего искать в нем красот. Если их нет — не стоит того, чтобы писать критику; если же есть, то рассмотреть, какого они рода? много ли их или мало? Соображаясь с этим только, можно определить достоинство творения».
Нельзя сказать, что последнее замечание пало на благодатную почву, но разгром Жуковского всполошил «Арзамас». Гнедич, незадачливый автор рецензии на «Ольгу», был убит и навек заклялся выступать в роли критика, погрузившись в своего Гомера. Никто не знал, как отвечать Грибоедову. Перо в его руке сверкало так уверенно, легко, так умны и зрелы были его наблюдения, что самые задиры предпочли проглотить обиду и смолчать. Но более того. Баллада умерла! Все попытки приспособить немецкую романтическую мистику к русской жизни были оставлены. Одна Каролина Павлова в Москве продолжала писать в прежнем духе, но чего ожидать от женщины, к тому же немки по происхождению?! Жуковский перешел на элегии и послания, а после, по стопам Гнедича, но без его эрудиции, взялся за Гомера и перевел «Одиссею», найдя выход творческой энергии.
Грибоедов захотел уничтожить русскую подражательную балладу — он ее уничтожил. Последнее слово осталось за ним.
* * *Природных чувств мудрец не заглушитИ от гробов ответа не получит;Пусть радости живущим жизнь дарит,А смерть сама их умереть научит.
Баратынский.Осенью Грибоедов вернулся в Петербург без Бегичева. Степан взял очередной отпуск и уехал в свое тверское имение — разбираться с хозяйством. В доме театральной дирекции произошли перемены: князь Шаховской с семейством переехал, наняв верхний этаж («чердак») в доме Клеопина на Малой Подьяческой. Александр тоже подыскал себе славную квартиру — в доме Валька на Екатерининском канале, в очень удачном месте. По соседству находилось театральное училище, а мимо окон в дни гуляний тянулись вереницы карет, едущих в Екатерингоф. Правда, все его военные друзья оказались разбросаны по городу далеко от него, но рядом жил Никита Всеволожский, у которого имели обыкновение собираться и кутилы, и литераторы. Александр предвкушал удовольствие от перемены жилья.
В октябре он вдруг тяжело заболел; врачи по обыкновению лечили его ото всех болезней сразу, и он на себе испытал разные спасительные влияния можжевеловых порошков, серных частиц, корня сассапареля и тому подобного. Знакомство с фармакопией показалось ему занимательным, а была ли от него польза, нет ли — как бы то ни было, через месяц он выздоровел. Все это время он не получал от Бегичева вестей и отчаянно по нему скучал: «Любезный Степан! Где нынче изволите обретаться, Ваше Флегмородие? Не знаю, что подумать об тебе; уверен, что меня ты любишь и следовательно помнишь, но как же таки ни строчки к твоему другу. С меня что ли пример берешь? и то неизвинительно: я не писал к тебе, потому что был болен, а теперь что выздоровел, первое письмо к тебе. Если ты не намерен прежде месяца быть в С-Петербург, то, пожалуй, потрудись не быть ленивым, обрадуй меня хоть двумя словами… Да приезжай же скорее, неужели всё заводчика корчишь, перед кем, скажи, пожалуй, у тебя нет матери, которой ты обязан казаться основательным. Будь таким, каков есть. — …Приезжай, приезжай, приезжай скорее. В воскресенье я с Истоминой и Шереметевым еду в Шустер-клуб; кабы ты был здесь, и ты бы с нами дурачился… — Прощай, мой друг, пиши, коли не так скоро будешь, что это за мерзость, ничего не знать друг об друге, это только позволительно двум дуракам, как мы с тобою».
Степан возвратился по зимнему пути, и друзья зажили так же весело, как прежде. (Только Леночка Воробьева, поскучав во время отъезда Бегичева, зимой вышла замуж за красавца Сосницкого и составила с ним на всю жизнь лучший актерский дуэт императорской сцены.) Александр побывал было на заседании масонской ложи, но вместо обещанного «собрания друзей» с оркестром и с присутствием дам обнаружил только непонятные ему раздор и распри. 13 января ложа раскололась на две части, и Грибоедов, вслед за Чаадаевым, причислился к ложе «Блага» («Du bien»). Однако эта «игра больших детей» его не заинтересовала, и он совершенно отошел от масонов. С Чаадаевым Грибоедов так и не сдружился вновь. Тот неоспоримо и без всякого сравнения был самым заметным и блистательным из всех молодых людей Петербурга, резко выделяясь высокими знакомствами, умом, красотой, модной одеждой и библиотекой. И все же Петр Яковлевич всю жизнь производил неизгладимо сильное впечатление на мальчиков-подростков, пожилых дам и случайных знакомых, но взрослые мужчины относились к нему прохладно, хотя, пожалуй, не могли объяснить причину своего отчуждения.
Тем временем матушка не оставляла Александра своими заботами и хлопотала среди родных о приеме его в Коллегию иностранных дел. Настасья Федоровна в тот год злилась до неприличия — и было отчего! Ее воспитанница Варя Лачинова собиралась замуж за владимирского соседа Александра Смирнова, ее племянница Елизавета — за бригадного генерала Паскевича, близкого ко второму брату императора великому князю Николаю Павловичу, а ее дочь Мария все сидела в девках и отказывала любым женихам под нелепым предлогом — она, видите ли, желала найти в муже понимание и душевную близость! Об этом приятно мечтать в шестнадцать лет, когда все впереди, но в двадцать пять — смешно и поздно привередничать. Мария, однако, была непреклонна, и матери оставалось утешаться тем, что многие находились в подобном положении. Мужчины после войны все еще плохо женились. Даже у Марьи Корсаковой три дочери-красавицы были непристроены (а уж как старалась!), и у Пушкиных дочь была не выдана, и у Яньковой…