Попытка – не пытка - Елена Хотулева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так ты любил меня? – спросила я сквозь слезы.
– Любил ли я тебя? Ты приходишь из 1937 года, где я был готов ради тебя на все, и задаешь мне этот вопрос? Ты что, ничего не видела?
– Но ты никогда, никогда не говорил мне об этом! Почему, скажи мне!
Он пожал плечами:
– Такой уж я человек. Я считал, что не мужское это дело – о любви говорить. Главное – то, как мы с тобой общались. А в этом отношении все было идеально.
– Да?
– Ну… Я помню, что поругались мы однажды из-за разговора про этого Хрущева. Тогда я разозлился, потому что… Ну… Ты просто не знаешь этой истории. И, скорее всего, никто не знает. Ты могла спросить про кого угодно… и я бы слова плохого тебе не сказал… Но речь шла именно о нем.
– И долго ты на меня потом злился?
Он удивленно посмотрел на меня:
– Нет. Я же любил тебя бешено. Я голову терял от любви. Ты помнишь, как мы в Сочи отдыхали? Разве ты ничего не видела? Да я тогда в 1937 году страну новым курсом повел ради тебя!
Я расплакалась:
– Ты знаешь, я, наверное, настолько там влюблена, что ничего не соображаю…
Он повернул мою руку и посмотрел на стрелки часов:
– На сколько ты пришла?
– На два часа, – закусила я губы. – Это ужасно?
Он прижал меня к себе:
– Ты сделала мне щедрый подарок. Наградила после пятнадцати лет воспоминаний. Знаешь, когда я там, в 1937 году, узнал, что ты не вернешься… Думаю, что-то подобное я, наверное, испытал в твоей реальности, когда на нас немцы напали. Мне показалось, что у меня земля из-под ног ушла. Почти неделю я был дезориентирован.
– А если бы я вернулась? Ты бы и не понял, может быть, как я тебе нужна?
– Понял бы я все. Только ты не вернулась. Потом я снова работал, затем эта война…
– Так она была?! – воскликнула я.
– Мы открыли второй фронт. И когда Европа уже превратилась в огненное месиво, прошли по восточной части, заняли Берлин и восьмого мая в одиннадцать часов ночи приняли капитуляцию. А в Москве…
– А в Москве уже было девятое мая… – закончила я за него знакомую фразу. – Скажи, ты доволен тем, как все сложилось?
Он мрачно усмехнулся:
– Нет. Слишком много потерь. Полтора миллиона советских граждан.
– Полтора миллиона! – воскликнула я. – Ты помнишь, сколько погибло на войне в моей реальности?
– Этой реальности нет. – Он, как в былые годы, поправил мои волосы. – Есть только одна реальность – та, в которой я живу. И в ней уже пятнадцать лет нет тебя. Это вторая причина, по которой я не могу быть доволен собой. Но теперь поздно об этом говорить. Тогда я сделал ошибку. Но я там, в 1937 году, я ее больше не повторю.
– Почему? А если тебе захочется еще что-то спросить, проверить?
Он протянул мне тонкий конверт:
– Потому что, прочитав это, я многое узнаю. А ты же помнишь, я доверяю только себе.
После этого я стала расспрашивать его о тысяче разных вещей, без которых, как мне казалось, я могу что-то упустить, не понять в наших отношениях с ним самим в 1937 году. Он рассказывал мне, давал советы, объяснял какие-то детали, до которых я не могла додуматься самостоятельно. Говорил о том, что мне следует делать, если что-то складывается именно так, а не иначе. Я выяснила у него столько всего, о чем он никогда даже примерно не упоминал пятнадцать лет назад. И когда до моего возвращения оставалось десять минут, я спросила:
– А почему ты сейчас мне так свободно рассказал обо всем?
– Потому что ты больше никогда не вернешься.
– Знаешь, – прошептала я, глядя на пачку «Герцеговины». – Мне было так интересно, почему ты перестал курить трубку. Но я не решалась тебя спросить.
– Да, я тоже хотел узнать ответ на этот вопрос. И только когда ты ушла, я понял. Тебе нравилось, что я курю папиросы. Я прав?
Я обняла его:
– Да. Это действительно так. А теперь мне уже почти пора…
Неожиданно он сказал:
– Ты не должна сейчас идти в 1937 год.
– Но… Что я могу сделать? Ты же меня там ждешь.
– Ты пробыла здесь два часа, – усмехнулся он. – И ты думаешь, что я там тебя так легко прощу?
– А ты думаешь, что нет? Но ведь я же была не с кем-то, а с тобой!
Он не удержался и поцеловал меня:
– Как ты наивна. Да если бы я почувствовал, что ты хотя бы взгляд бросила в чью-то сторону… В 1937 году или 2010-м… То тебя… То тебя бы пришлось в закрытом гробу хоронить! Что же касается этой истории, то я помню, как ждал тебя в тот вечер. Я был на взводе, мне нужен был ответ на этот вопрос, – показал он на конверт, который я держала. – И меньше всего мне хотелось бы узнать, что ты не веришь в мою любовь и решила обратиться за советами ко мне самому. Мне трудно представить, что бы я с тобой там сделал, но я тебе не советую это проверять.
– Так как же мне быть? – с ужасом спросила я.
Он на некоторое время задумался:
– Пришли мне в 1937 год письмо. И попробуй в нем что-то такое написать, чтобы я понял, как ты чистосердечно раскаиваешься.
– Но… Ты не любишь, когда я… Одним словом, ты ратуешь за современные отношения, в которых есть равенство. Как я при этом такое письмо напишу?
Он рассмеялся:
– И ты мне веришь? Это же полная чушь. Пиши много. Так хотя бы жива останешься…
Не успев попрощаться, я оказалась у Натаныча.
– Ну что? – спросил он. – Теперь в 1937-й?
Я помотала головой:
– Нет. Иначе сюда вернется мой хладный труп. Я пошла письмо писать. И… Даже не уговаривай меня! Тебе я не дам его читать!
Забрав сталинское завещание, я пошла домой и забралась в кровать с ноутбуком. Поскольку я привыкла думать, глядя на экран, мне пришло в голову сначала сочинить все в компьютере, а потом переписать на бумагу. Я приступила к работе и довольно быстро накатала свое послание. Это был политически безграмотный с точки зрения страны Советов текст, который больше походил на объяснительную записку жительницы гарема своему султану, чем на письмо мужниной жены, проживающей с ним в социалистическом 1937 году. И чего я только там не выдумала, чтобы, как мне посоветовал сам Сталин, он понял, что во мне бушует чистосердечное раскаяние. Я объяснила ему, как сильно переживала, как металась в сомнениях относительно его чувств, как решила спросить об этом у него самого и как он там, в 1952 году, мне открыл глаза на происходящее. И потом я написала еще много, много всего о любви и страданиях. Всю эту челобитную я закончила вопросом о том, когда мне можно вернуться. Запечатав конверт, я пошла к Натанычу.
– Отсылай. На час.
– Ты думаешь, он так долго будет читать?
– Нет. Читать он будет быстро, как обычно. А злиться потом будет долго.
Натаныч покачал у меня перед носом указательным пальцем:
– Ошибку совершаешь! С письмом хорошо придумала, но таймер надо ставить на десять минут.
Я решила довериться его мужскому чутью и согласилась. Через десять минут на полу лежал конверт, на котором было размашисто написано: «Возвращайся немедленно!» Сжав штекеры и пакет с завещанием, я переместилась в 1937 год.
Естественно, Сталин стоял рядом со мной и, конечно же, прожигал меня именно таким взглядом, который мне больше всего не нравился. Поэтому говорить я начала прямо с пола:
– Ты можешь меня убить! Я даже не против… В некотором смысле я, можно сказать, за! Но подумай, как тебе будет плохо, если меня не будет рядом!
Вместо ответа он спокойно помог мне встать на ноги, посмотрел на меня, а потом сгреб рукой волосы у меня на затылке и сильно сжал:
– Ты зачем это сделала?
– Я тебе написала… Но я могу повторить… Мне было страшно, так как я не знала, что ты ко мне чувствуешь… Поэтому… – Тут я увяла и решила, что мне стоит прерваться.
Он помолчал, видимо прикидывая, каких именно карательных мер я больше всего заслуживаю, и потом сказал:
– Знаешь, что тебя в этот раз спасло?
– Что? – прошептала я, в глубине души надеясь услышать от него здесь, в 1937-м, а не 1952 году эти слова.
Но он ответил мне в своем неизменном стиле:
– То, что я действительно тебя очень сильно… ждал.
* * *После многострадального похода в 1952 год меня еще сильнее скрутили тиски чувств. Сталин окончательно парализовал мою волю, завладел разумом и уже подбирался к душе, которую я охраняла из последних сил. Когда мы находились в разных временных пространствах, он постоянно был в моих мыслях, я вела с ним внутренние диалоги, думала о том, что с его точки зрения хорошо, что плохо. А после того, как оказывалась в 1937 году, я просто растворялась в своей любви и из кожи вон лезла, чтобы он был мной доволен. Я восхищалась им и даже не пыталась искать в нем недостатки.
Сам же Сталин относился ко мне по-прежнему, однако теперь, после того как он сам в 1952 году выдал мне свои тайны, я, несмотря на его скрытный характер, уже понимала, как сильно он меня любил.
Мне было неизвестно, о чем именно он написал в своем завещании, но было понятно, что он воспользовался собственными советами, так как стал работать еще больше. Теперь он думал о делах даже в те редкие выходные, которые, как правило, мы проводили на даче. Иногда он посвящал меня в свои идеи, нередко ограничивался только общими фразами, но порой, когда я должна была так или иначе стать активной участницей какого-либо государственного процесса, он подробно рассказывал, что и для чего намерен делать.