Блаженные похабы - С. А. Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но поцелуи, в конце‑то концов, есть предел провокации? Пустые надежды!
Праведник, даже приближаясь телом к телам (σώματι σώμασι πλησιάζων)[372], может остаться святым по духу… Если потом ты даже увидишь такого человека безобразничающим (άσχημονουντα) и будто бы устремляющимся к срамному действию, — знай, что все это творит мертвое тело![373]
Ясно, что Симеон имеет здесь в виду своего духовного наставника:
Таким уже ныне, в недавние времена, был святой Симеон, Благоговейный Студит. Он не стыдился членов всякого человека: ни смотреть на голых людей, ни самому являться их взору голым. Ведь он… пребывал неподвижным, неповрежденным и бесстрастным (Hymn. XV, 208—213; ср.: Cat. VI, 300—305).
Разумеется, Симеон понимает, что подобное поведение вряд ли можно рекомендовать в качестве образца святости, от этого‑то он и преисполняется ярости против воображаемого оппонента:
А если ты, будучи голым и прикоснувшись к плоти, становишься женонеистовым, словно осел или жеребец, то как ты смеешь и святого обвинять? (Hymn. XV, 216—220).
В чем же разница между скабрезностью праведника и скабрезностью грешника? Может быть, дело в том, что настоящий святой лишь «разыгрывает» грех, не совершая его на самом деле? Попробуем разобраться.
Разум святого не запачкается, даже если заглянет (παρακύψί if у) в мутные и грязные страсти… Даже если иногда (ποτέ) ему и захочется войти (είσελθαν) в рассмотрение этих [страстей], он сделает это ни с какой иной целью, как только чтобы исследовать и понять побуждающие мотивы и механизмы (Eth. VI, 258, 260—268).
Итак, «бесстрастный» лишь «заглядывает, свесившись» (παρακύψβιβν) в бездну страстей. К этому мы уже привыкли, это его обычное состояние. Но чем же тогда отличается «вхождение», то, которое бывает «иногда» (ποτέ)? Из контекста ясно, что это уже некая следующая ступень: речь идет об эксперименте на себе. Праведник уже не изображает грешника, он им становится, причем не в глазах профанов, как раньше, айв своих собственных. Правда, Симеон пытается обосновать это погружение во грех интересами духовных чад (Eth. VI, 269— 328; Cat. XX, 83—85), но вряд ли он и сам верит в это оправдание: в его духовном мире нет места для помощи другому, его концепция спасения глубоко индивидуалистична[374]. Так что все эксперименты с грехом и бесстрастием — это игра «праведника» непосредственно с Богом. Или автора — с читателем.
Из трудов Симеона нельзя понять, является ли богоизбранность результатом аскетических усилий или харизматическим даром[375]. В любом случае достигший ее уже не обязан дальше никак подтверждать свою святость. Дар этот не отнимается, что бы ни натворил «бесстрастный».
С другой же стороны, Симеон понимает, что, отвергнув объективный критерий греховности, он загоняет себя в ловушку — именно отсюда его бессильная ярость, когда он пишет о «настоящих» юродивых (см. с. 175): они как бы демонстрируют ему логические последствия его собственной теории. Симеон не может идти до конца за идеей харизматичности, потому что тогда пришлось бы совсем отвергнуть церковную иерархию и даже церковные таинства, а на такое он все же не решается.
В отличие от своего духовного наставника, Симеон, за пределами собственных сочинений, позволял себе «юродствовать» лишь в том бытовом смысле, в котором это слово употребляется в русском языке сейчас. Как мы уже упоминали, Новый Богослов был отправлен в ссылку за самовольную канонизацию учителя. По утверждению Никиты Стифата, главным врагом Симеона был патриарший синкел Стефан Никомидийский. Именно он боролся против культа Симеона Благоговейного, именно он (с «рационалистических» позиций) яростно полемизировал с Симеоном по теологическим вопросам, они оба явно ненавидели друг друга также и на личном уровне — тем самым, когда в результате интриг синкела Новый Богослов был сослан, именно Стефан мог считать себя победителем в этом долгом противостоянии, и именно ему сел писать письмо Симеон, как только прибыл к месту ссылки. Это послание было задумано им как примирительное; следуя евангельскому завету, Симеон благословляет своего гонителя и благодарит Стефана за полученные от него страдания, которые приближают его, Симеона, к Богу. Письмо заканчивается словами:
Если у тебя еще осталось в запасе что‑нибудь, что бы ты мог добавить к счастью и славе любящих тебя, пожалуйста, сделай это не колеблясь, дабы умножилась тебе отплата и щедрее было тебе воздаяние от Бога. Будь здоров! (132—134).
Искать мук и молиться за обидчиков — нормальное поведение всякого святого. Но при этом каждое слово письма дышит такой испепеляющей ненавистью, что никто не воспринял бы его как образец христианского смирения. На этом примере хорошо видно, как величайшее самоуничижение сливается у Симеона с величайшей гордыней[376].
А это и есть «юродствование».
Здесь пришло время поговорить о соотношении юродства и ереси. Та сирийская «Книга степеней», о которой мы уже говорили (см. с. 38), легла в основу ереси мессали- ан, распространившейся в IV в. на востоке Империи и осужденной (под именем ереси евстафиан) Гангрским собором. Впоследствии это течение в разных формах просуществовало вплоть до гибели Византии. Не будем касаться доктринальных расхождений мессалианизма и православия: они подчас ничтожны[377]. Обратим внимание на то, как вели себя еретики. Согласно свидетельству Епи- фания, мужчины с женщинами… вместе спят на площадях, поскольку, как они говорят, у них нет имущества на земле.
Ни в чем для них нет препятствия (ακώλυτοι βίσι)… слова же их напоминают речи безумцев (αφρόνων έπβκβινα)… Поста они вообще не знают… но иногда до ночи молятся, ничего не евши… Все они творят безбоязненно (άδβώ?)… Что же до мерзости распутства (αίσχρότητος* ή λαγνεία?)… то ее у них хватает[378].
[Мессалиане, по словам Феодорита Киррского,] делают и другие безумные вещи (φρβνίτιδος* βργα): внезапно подпрыгивают и хвалятся, что перепрыгивают бесов, или изображают стрельбу из лука, утверждая при этом, что поражают бесов, и многое еще творят, исполненное такого же безумия[379].
Из другого источника, схолии Максима к Псевдо- Дионисию Ареопагиту, следует, что [мессалиане] после трех лет суровой аскезы начинают свободно чинить непотребства, предаваясь блуду и нечестию, обжорству и разврату… утверждая, что все это они делают бесстрастно… и, подобно одержимым безумием (φρβνίτιδι κατβχόμβνος*), они радуются собственной болезни[380].
Сразу несколько независимых источников рассказывают о ересиархе Лампетии Каппадокийском.
Много раз, — писал Феодор Бар Кони, — он снимал свои одежды и стоял нагой перед лицом встречных.
И все то, что происходило с ним из‑за его сумасшествия и безумия, сам он приписывал чистоте и бесстрастию. Писание он толковал аллегорически… утверждая, будто познал его в откровении, а не изучением и чтением… Он издевался над монахами и говорил… что человек должен есть, пить и забавляться. А тех, кто отвергал его учение, он называл безумцами[381].
Фотий добавляет, что Лампетий целовал девушек в губы и обнимал их и… грешил в Иерусалиме с диакониссой… И когда кто‑то попросил его об исцелении, тот сказал: «Приведи мне красивую девушку, и я покажу тебе, что такое святость». Он издевался над теми, кто поет часы, и смеялся над ними, говоря, что они все еще пребывают под властью закона [а не благодати][382].
Все эти бесчинства имели следующее теоретическое обоснование: праведник может при жизни удостоиться божественного бесстрастия (απάθεια), сподобившись которого, он дальше как бы «застрахован» от зла и может совершать что угодно.
Душа совершенно освобождается от стремления к дурному, так что больше не требуется ни поста, изнуряющего тело, ни обуздывающего наставления, которое воспитывало бы умение двигаться [в добродетели] соразмерно.[383]
Все то, в чем обвиняли мессалиан, вошло в византийские мистические учения. Например, в X в. был осужден Элефтерий Пафлагонский. Его уличали в том, что он предписывал монаху делить ложе [одновременно] с двумя женщинами. По окончании одного года полного воздержания он разрешал безбоязненно предаваться наслаждениям и совокуплению (μιξεσι) как с родственниками, так и с чужими, [говоря], что это безразлично и не запрещено природой. Думаю, что многих он привлек распущенностью и любострастием… Да будут анафема те, кто изображает неистовство и прикидывается (ύπο- κρινομενοι?), что в экстазе видит какие‑то откровения, и так обманывает людей[384].
В общем, осуждение Элефтерия и канонизация (впрочем, оспаривавшаяся) Нового Богослова — результат скорее жизненных обстоятельств, чем различий доктрины[385]. То же можно сказать о такой паре, как Симеон Новый Богослов и Константин Хрисомалло, осужденный за ересь в 1140 г.: совпадение их доктрин было столь велико, что последователям Хрисомаллы удалось спасти некоторые из его сочинений, приписав их Симеону[386]. Да и другие проклятые церковью мистики — Феодор Вла- хернский (XI в.), Леонтий Бальбисский и Климент Са- симский (XII в.) — по теориям своим мало отличались от «законных» византийских мистиков. Совпадения были подчас столь скандальны, что переписчикам рукописей Симеона Нового Богослова приходилось заменять в них наиболее одиозные термины[387].