Земля вечной войны - Дмитрий Могилевцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сейчас так зовут психов, но вы, наверное, не это имеете в виду?
— Раньше этим словом называли тех, кто отдался Иблису. Впустил в себя кого-нибудь из его сыновей. Так называли одержимых. Истерика, пена у рта — это когда человек не может совладать с демоном, и демон порабощает его. Но иногда, изредка, человек оказывается сильнее демона. Но не изгоняет его, — а порабощает, завладевает его силой. И становится демоном сам — еще худшим. Что, звучит как страшная сказка? Рахим, Рахим, ты не хочешь оскорбить меня недоверием, — а глаза твои не верят мне. Облеки я свою мысль в слова сказки нынешней, сказки со страниц глянцевых журналов, скажи про истерию и маниакальный психоз, про потенциалы и пик разрядки, ты бы слушал меня по-другому. И поверил бы. Те, кто не верит в слова, оказываются у них в рабстве. — Хаджи Ибрагим усмехнулся. — Если бы я когда-то сказал про демонов и одержимость своим офицерам, меня посчитали бы сумасшедшим. А ведь каждый из них видел, что может одержимость. Новомодные слова тебя только обманут. Старые — вернее. Сейчас в безумии видят только болезнь. Изучают, как болезнь. Не понимая, что оно бывает предательством и разума, и человечности.
— Я понимаю, — сказал Рахим. — Убивая, он смеялся.
— Да. Ему нравилось. Ему было стыдно и мерзко. И хорошо. Потому он и смеялся. Демоны способны радоваться, лишь причиняя боль. Может, он и в самом деле художник. Был художником. А теперь он скормил кусок себя — самый большой и лучший кусок, — Иблису, и ему хочется вызывать его снова и снова. Ему нравится убивать. Ему нравится бесноваться. Ведь тогда он намного сильнее и быстрее тебя. Тогда он хозяин жизни и смерти таких, как ты.
— Так как же вы хотите договориться с таким чудовищем?
— Да так же, как и с тобой. Он ведь хочет жить. Боится боли. Причем с такой силой, с какой ты бояться никогда не сможешь. В тебе не уместится и сотой доли этого страха. Люди умеют оглушать свой страх. Иначе они не выжили бы в мире, наполненном миллионами опасностей. Уметь бояться, уметь чувствовать страх, когда другие уже давно оглушены и оравнодушены им, — редкий, удивительный, страшный талант. Такой страх и родил его безумие. Потому с ним можно договориться, — обещая жизнь и отсутствие боли. И еще кое-что на придачу. Но сперва — его нужно подготовить. Я отправлю его в горы. Пускай отъестся, успокоится. Пускай поживет. А там — увидим.
Юса вместе с бревном запихнули в ГАЗ-66, в устроенную в кузове коробку, специально сделанную для перевозки живого товара. От жары и качки Юса разморило, и он уснул. Спящим он миновал несколько пограничных постов и бестревожно пересек киргизско-узбекскую границу. Тех, кто его вез, таможенники и пограничники тоже не очень тревожили. Они подходили, брали под козырек, махали рукой, желая счастливого пути. Один, уже на киргизской стороне, попросил передать пожелания доброго здоровья и благополучия почтенному хаджи Ибрагиму. Газик остановился во дворе большой усадьбы на окраине селения, поместившегося в устье широкого, длинного ущелья, на берегу яростной, мутно-серой реки, сбегавшей с ледников Алая.
Пыль изводила, сводила с ума. Здешние дороги были пылью. Пыль забивалась под одежду, в рот, оседала на щеках и веках. Эта страна была огромна, ее дороги — бесконечны, а заполняла их пыль.
Пляшущая в воздухе, разогретая солнцем, вездесущая, всепроникающая пыль. Слизь в ноздрях становилась каменно-твердой. Пальцы — серо-коричневыми. Узкие жесткие листья придорожных кустарников, привычных к жаре, тоже были охряного цвета. Зелень далеких деревьев вблизи оказывалась пристанищем пыли, тряхни — поднимется облако, заслонит свет, и дышать станет невозможно. Можно завязать рот и ноздри, но не поможет, пыль пробьется сверху и снизу, кожа под повязкой потеет, преет от дыхания, пыль скатывается во влажные соленые комки, и лучше не повязывать ничего, а сплевывать вязкую от жары и пыли слюну.
Как же Нина ненавидела все вокруг! Ненависть эта уже переросла самое себя, стала спокойной, ровной, холодной. Нина ненавидела здесь каждую мелочь, каждый лист и куст, и глину стен, и галдеж, и базарную толчею, и многословность, и незлобивость, и неторопливость здешней жизни. Ненависть стала плотной, ощутимой — тем, что можно отламывать кусками, и не жалеть, и класть в фундамент, и мостить этим дороги. Обширная, прочная ненависть.
Павел не жаловался, но ему было плохо. С тех пор, как они дождались машины на крошечной глинобитной площади, ему становилось все хуже. В машине он периодически терял сознание, а очнувшись, смотрел мутными, ничего не видящими глазами. Он ничего не ел, мало пил и, казалось, терял в весе на глазах. Когда наконец пересекли границу, он повеселел и даже начал рассказывать анекдот про свои азиатские похождения, но недорассказал — его начало тошнить. Тошнить было нечем, он выперхивал брызги желчи, сгибаясь пополам, и матерился шепотом.
Теперь он спал. Нина позволила ему уснуть. Уложила голову поудобнее, чтобы затылок не упирался в острый край камня. Мокрым платком протерла лицо. Они лежали у гребня небольшого горного отрога, возвышавшегося над кишлаком. Сам кишлак лепился к склону, ступенька за ступенькой, крыша нижнего дома на уровне пола верхнего. Только у начала кишлака, там, где подходила дорога, был кусочек ровного места, который почти полностью заняла одна-единственная усадьба, огороженная высоким, в два человеческих роста, каменным забором. Время от времени за забором появлялись люди — вооруженные. Один раз провели кого-то согнутого, со скрученными за спиной руками. Лицо его Нина рассмотреть не смогла.
Рядом в камнях пересвистывались местные куропатки, кеклики. Хорошее, звучное имя — кеклики. У них красивые, мелодичные голоса. Здесь их ловят и приручают. Они хорошо приручаются, бегают за хозяином, как собачонки, и посвистывают, покликивают мелодичными, переливчатыми голосками. На базаре в Маргилане она видела клетки с ними. Старый узбек с пропеченным солнцем морщинистым лицом сидел среди своих разноголосо перекликающихся питомцев, кормил их зерном, поглаживал. Кекликов совсем не пугала ни базарная суматоха, ни гам. Павел сказал, любители покупают их ради пения, слушают, ценят, как раньше в России ценили соловьев или кенарей.
Сюда, наверх, они поднялись, чтобы взглянуть па кишлак и усадьбу. Нина наблюдала в бинокль, Павел примостился рядом, в тени большого нависающего камня, и — пяти минут не прошло — обмяк и отключился. Нина спохватилась, увидев его уткнувшимся в камни, но он просто спал. Она не стала его будить.
Он спал уже третий час. Время было дорого, очень дорого, но Нина не будила его. Для дела, которое они собрались сделать, лучше было позволить ему отдохнуть. По дороге сюда им в очередной раз повезло, и для Павла это везение едва не стало последним. Мелкий местный милицейский начальник, решив пополнить кошелек, выехал на трассу, прихватив с собой автоматчика в бронежилете и пятнистом комбинезоне. Автоматчик, — совсем молодой, безусый еще парнишка, — стоял, потея, подле машины, чистенькой белой «Лады», оставленной у самой дороги, а сам начальник сидел на раскладном стульчике поодаль, в теньке под кустом. Парнишка махнул рукой, Нина послушно остановила ГАЗ-66, с удовлетворением отметив, что автомат не укороченный, а старый добрый 47-й с деревянным прикладом. Она толкнула Павла в плечо, тот открыл дверь, неуклюже покачнувшись, вылез. Сама вышла с другой стороны, держа в руке пистолет, — и вдруг увидела, что Павел и парнишка в бронежилете, оба ухватившись за автомат, пытаются вырвать его друг у друга, а толстый чин, вскочив со стульчика, дергает кобуру. Нина положила его со второй пули. Первая ушла куда-то в его обвисшее брюхо, глухо чмокнула. Он даже не дернулся. Только от второй, растопырив руки, опрокинулся на спину. Павел наконец догадался ударить парнишку в пах, отпихнуть ногой. Но в его ударе не было силы. Парень лишь отшатнулся, а потом ударил в ответ, и Павел покатился в пыль. Но выстрелить парень не успел. Нина, сунув ствол прямо ему в ухо и ощутив острую, обжигающе ледяную радость удовлетворенной ненависти, нажала на спуск. Павел сам встать не смог, на четвереньках пополз назад, к машине.
Нина отволокла трупы в кусты, забрала оружие и перетащила Павла в белую «Ладу». Теперь у них на двоих был целый арсенал: дробовик, два «Макаровых» и «калаш» с тремя рожками патронов, а еще, прицепленной к бронежилету, обнаружилась настоящая «фенька», тяжелая, в рубчатой чугунной рубашке.
До границы их больше никто не останавливал, а на границе Павел опять взял на себя переговоры с местными пограничниками, очень удивившимися появлению иностранцев на белой «Ладе» с местными номерами. Переговоры прошли, как всегда, успешно, он даже пошутил насчет того, что уже почти начал прицениваться к их пулемету, но больно тяжел, неудобен, а ведь соглашались уступить почти даром, полтысячи, и сами подвезли бы. Через границу перегоняли отару овец, двое верховых киргизов в островерхих войлочных шапках гортанно матерились, и пограничники, скаля белые зубы, волокли за обочину отбрыкивающегося барана, и на закоптелой плите, сооруженной из патронного ящика, шипел и плевался паром чайник. Провода обвисли на покосившемся столбе, на столе под брезентовым навесом лежали заляпанные жирными пятнами бумажки, на вбитом в дерево гвозде, рядом с покосившимся рукомойником, висели ремни и драная конская упряжь, журчал ручей, застрявший в блеющем многоголовом потоке уазик судорожно сигналил, водитель, высунувшись, махал рукой, но никто на него не обращал внимания, расхристанный сержант попытался взять под козырек, провожая их, но не получилось, каскетка у него сдвинулась на самый затылок, и вышел пионерский салют. Нина, расталкивая бампером овечье море, осторожно провела машину мимо отмечающего границу шлагбаума и, миновав последнего барана, с наслаждением надавила на газ.