Блаженные похабы - С. А. Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всячески [следует] наказывать тех, кто притворяется бесноватым (δαίμονας· ύττοκρι νομέ νους·) и нарочно (προσποιητών) подражает им в испорченности нравов. Пусть они будут подвергнуты тем же строгостям и тяготам, как если бы бесновались по–настоящему[293].
Вдобавок ко всему этому VIII в. прошел под знаком иконоборческих споров — эта борьба знала своих мучеников, что также могло обусловить «отток энергии» от юродства.
Все вышеперечисленное, а также общая скудость источников по «темным векам» византийской истории привели к тому, что после середины VII в. мы в течение столетия ничего не слышим о юродстве. Следующий его эпизод (уж не в память ли о Леонтии Неапольском?) опять связан с Кипром. В кратком житии аскета Феоду- ла, умершего около 755 г.[294], сказано, что он получил дар провидеть помыслы всех людей. Если к нему приходил кто‑нибудь и говорил одно вместо другого, он уличал такого человека, объявлял ему его тайные помыслы и, изображая себя глупым (σχηματισάμενο? 8е έαυτω μωρίαν), обличал его проступки и обращал к покаянию[295].
Из этого текста не вполне ясно, зачем юродствовал Фео- дул, но зато с уверенностью можно сказать, что юродство составляло для него лишь вспомогательное средство.
В житии (BHG, 711) Григория Декаполита (IX в.) юродство упомянуто дважды и оба раза в негативных контекстах:
Один монах, совершавший подвиг молчальничества вместе с другими братьями, прикинулся, что обуян бесом (προσβττοιήσατο υπό δαίμονο? όχλεΐσθαι). Бывшие с ним, не снеся бесчинств и насилия, заковали его в цепи и решили тащить к святому. А тот изобличил умышленное притворство и добровольное беснование (έπιπΧαστον σκοπόν και τον εθελούσιον δαίμονα), говоря: «Из ложного притворства, брате, невозможно извлечь пользу»[296].
Если само появление 60–го канона Трулльского собора доказывало, что юродство со страниц житий сошло в живую жизнь и превратилось в модное времяпрепровождение, то процитированный выше эпизод наглядно демонстрирует: трулльский канон применялся на практике. Еще любопытнее другой эпизод жития:
[Когда святой жил в уединенной келье за городом,] враг [рода человеческого] превратился в одного из городских сумасшедших (σαλών) и внезапно появился в келье. Войдя, он вскочил на плечи святого и начал глумиться над ним (καταπαίζειν) со злобным смехом. Но тот, призвав Христа и преисполнившись святого рвения, изгнал его[297].
Итак, христианин должен был помнить, что под личиной сумасшедшего может скрываться не только юродивый, но и Дьявол. Ведь έμπαιναν τω κόσμω («ругаться миру») является призванием для них обоих[298].
В развитие этой темы обратимся к житию Льва Ка- танского (BHG, 981), созданному примерно в этот же период. Там выведен весьма колоритный персонаж — злой колдун Илиодор, превращавший деньги в тлен, чарами заставлявший женщин задирать одежды и совершавший множество других пакостей. Нас теперь занимает следующий эпизод жития:
Этот нечестивый и неразумный (άφρων) Илиодор под предлогом того, что он христианин, вошел в Божий храм вместе с толпою верующих. Там он принялся лягаться и дико скакать, подражая ослу, а также игриво (παικτικώς·) запрыгивать на всех. Иногда он вызывал у прихожан смех, но иногда и негодование — ведь он болтал вздор и произносил чудовищные, кощунственные речи. Во время отправления священнодействий этот бедовый человек заявил присутствующим: «Я могу сделать так, что ваш епископ и все его священники начнут скакать»[299].
Невозможно отрицать, что Илиодор безобразничает в церкви почти так же, как Симеон Эмесский. Неизвестно, держал ли агиограф в голове юродский тип провокации и тем более имел ли в виду его развенчать, но в любом случае читатель жития Льва Катанского получал урок: подобное поведение исходит от бесовских сил!
До сих пор мы говорили о религиозном юродстве. Но IX в. являет нам странный пример того, что можно условно назвать «светским юродством». Разумеется, такое словосочетание выглядит оксюмороном — ведь термин «юродство» в данной работе употребляется для описания феномена религиозной культуры. Но в нижеследующем пассаже мы сделаем исключение и позволим себе трактовать понятие «юродство» расширительно и метафорически — как тип поведения, то есть именно так, как это слово употребляется в русской культуре сегодня.
Продолжатель Феофана рассказывает, что император Михаил III (856—867 гг.) окружил себя компанией подонков, которых «облачал в… священнические одежды, преступно и святотатственно принуждал их к исполнению священных обрядов»; что приспешника своего Грилла он именовал патриархом, себя же — митрополитом Колонии; «золоченые сосуды… они наполняли горчицей и перцем и… таким образом издевались над непорочным таинством»[300] и т. д.
В этих сценах фигура императора не находится на первом плане, однако именно он выступает режиссером кощунственных забав, и суть их становится яснее из следующего эпизода:
Стремясь к благообразию неблагообразными средствами (μέτριον ήθος* άμέτρως* καταδιώκων), он [Михаил III] выходил за пределы приличия (έξέπιπτε του πρέποντος*), а царской чести в особенности. Как‑то раз встретилась ему по дороге женщина, у которой он был восприемником сына, она шла из бани с кувшином в руках. Соскочив с коня, царь… отправился за женщиной, причем взял кувшин из ее рук и сказал: «Давай, не робей, женщина, веди меня к себе домой, хочется мне попробовать хлеба из отрубей и молодого сыра» (должно привести его слова). От этой необычной сцены женщина онемела (τω ξένω του θεάματος* ή γυνή ήν ένεός*)… Однако Михаил в мгновение ока обернулся, выхватил у нее мокрое после бани полотенце… отнял у нее ключи и сам был всем: и царем, и столоустроителем, и поваром, и пирующим. Он вытащил все содержимое из кладовки этой бедной женщины, угощался и трапезничал вместе с ней в подражание Христу, Богу нашему (τήν μιμησιν πρός* τον έμόν άναφέρων Χρίστον καί θεόν)[301].
Еще поразительнее то обстоятельство, что дальше императорская кума причислена к разряду «торговок и блудниц» (γυναίων καπηλιδων καί μοχθηρών)[302], а в параллельном источнике, у Псевдо–Симеона, добавлено, что Михаил «считал, что купил эту женщину за те пятьдесят монет, что он дал ее мужу»[303].
Я. Любарский отметил карнавальный характер увеселений Михаила и подвел итог: «Действия императора и его шутовской компании так или иначе связаны с ритуалами перевернутых отношений»[304]. В этом пассаже чувствуется влияние теории М. Бахтина, авторитет которого наложил отпечаток на всю позднесоветскую гуманитарную науку. Однако не слишком ли расширительно толкуется бахтинское понятие «карнавальности»? Мы еще вернемся к этой теме в связи с проделками Ивана Грозного (см. с. 266—269), а здесь достаточно сказать, что карнавал одинаково карнавален для всех его участников, тогда как у Продолжателя Феофана женщина «онемела» от представшего перед ее глазами зрелища — она явно не может угадать даже такой простой вещи: веселится Михаил или издевается. Что у императора на уме, не знает никто. Он страшен в своей непредсказуемости — как юродивый.
Я. Любарский высказал предположение, что «Михаил дает некое представление в стиле мимической игры»[305]. О том, что перед нами может быть отголосок мима, пишет и К. Людвиг[306]. Но, в отличие от актерского представления, где зритель чувствует себя в комфортабельной отделенности от сцены, здесь в непонятное действо вовлечены все — как и у юродивого. Я. Любарский проницательно подметил, что за амплуа, которые принимает на себя Михаил, проглядывают маски мимического театра: и «столоустроитель», и «повар», и «пирующий» встречаются у Хорикия в списке тринадцати устойчивых сценических персонажей[307]. Но исследователь не обратил внимания на то, чем открывается перечисление: «он был и царем…»! В том‑то и дело, что перед глазами несчастной женщины образ Михаила как бы двоился; фиглярствуя, он не переставал быть императором. Целью Михаила было показать, что он остается царем несмотря на то, что отказывается от атрибутов царства. Харизма для него — вещь абсолютная, а не конвенциональная. Император не играет — он юродствует.
Боговенчанный владыка не брезгует прийти домой к «корчмарке» — но ведь именно так поступает и Симеон. Михаил вдруг оказывается ее кумом — но и эме- сский юродивый признает свое ложное отцовство по отношению к сыну служанки. Император выкупает женщину у ее мужа — но ведь и Виталий из жития Иоанна Милостивого платит проституткам. Амбивалентность царского поведения описана причастием παίζων «играясь»[308] — но именно это слово постоянно прилагается и к юродивым. Пребывание в женской бане никак не унижает святости Симеона — и точно так же мокрое, только что из бани, полотенце женщины в руках царя оказывается μβσσάλιον — особым покрывалом, используемым лишь для застилания дворцовых столов[309].
Если «прочесть» поведение Михаила как юродствование, то совсем иначе предстанет и фраза, которой завершается разобранная выше сцена: «Угощался и трапезничал вместе с ней в подражание Христу, Богу нашему». Здесь отношение к Михаилу оказывается столь же настороженно–амбивалентным, как и отношение к юродивым. «Мимический» контекст никак не объясняет упоминания Христа, а вот «юродский» — вполне: юродивый так же снисходит до подражания людским порокам, как Христос — до принятия человеческого образа!