Наследники Фауста - Елена Клещенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Распахнулась дверь, и по ступеням скатились трое. Долговязый школяр волок за собой нескладную девицу, весьма растрепанную, с пунцовыми пятнами на впалых щеках; она едва не упала с последней ступеньки. За ними, шатаясь, вбежал еще один школяр, вздымающий руки в шутовском благословлении; гомерический хохот, раздавшийся, когда девица обмолвилась не совсем девичьим словцом, помешал разобрать его приветствие.
— А вот кого мы нашли! — пронзительно заорал долговязый. — Веселая служаночка! Ни пивком не брезгует, ни веселой компанией! А уж песенки поет… Эй, Хайде! Спой нам!
— Ребята… — пролепетала девица, жалко и пьяно улыбаясь; глаза ее блуждали. — Франц…
— Ого! Франца знает! Ну, теперь все ясно! — Эй, Франц, ты старый распутник!.. — Да я клянусь вам, что впервые ее вижу! — Ой, Франц! Тебе стыдно! Девушка к тебе, а ты… — Стойте, я где-то ее видал… — Вина! Налейте барышне вина! — Нет, она пиво пьет! — Эй, как тебя… Гретель? Любишь имбирное, а, цветочек?
— Генрих, эй, Генрих, — Антон потряс соседа за плечо. — Что с тобой?
Генрих не ответил. Белей бумаги, с полуоткрытым ртом, он смотрел, как девицу, пьяную до беспомощности, усаживают за стол — перебрасывают через скамью, причем сразу несколько заботливых рук подтягивают штопаные чулки, одергивают подол, задравшийся едва ли не выше колен… Девице запрокинули голову, один поднес к ее губам кружку, другой принялся деликатно утирать пенные усы.
— Вот и славно! — Кружку отняли. Обнимаемая сразу двумя, девушка помотала головой и попыталась встать; долговязый усадил ее снова. — Тише, умница, как бы тебе не упасть теперь… Споем песенку? «Девица по воду пошла…»
— «…Трала-ла-ла. Девица воду пролила, трала-ла-ла…»
Ко всеобщему веселью, служаночка и впрямь подхватила песню и пропела ее всю, дребезжащим, неверным голоском, но не выпустив ни одного скоромного намека.
— Ай, молодец девчонка! Эгей, красавица, выпей со мной! — Почему же только с тобой? — И почему только выпей?.. Га-га-га! — Эй, как тебя? Хайде?
Ученое юношество, сведущее в латыни и семи благородных искусствах, упование веры, опора государства и прочее, и прочее — сей миг приводило на ум псарню в час кормления. Девица неверной рукой попыталась поправить чепец, от чего он окончательно съехал набок. Лицо ее исказилось.
— Я не Хайде. Я Генрих.
— Что?!
— Тише, тише!
— Вправду, ребята, зачем вы со мной шутите? Я не понимаю… Мне все это снится? Ребята, я спать хочу… Хватит, не смейтесь надо мной. Я не девица…
Легко угадать, что продолжение потонуло в хохоте и шуме. Веселая девчонка уронила голову на стол и зарыдала. Долговязый Ганс потянул ее за плечо, силой поднял и начал целовать; она отбивалась.
— А ведь она не в себе, — произнес чей-то трезвый голос. — Вы, мерзавцы, поите ее, а тут лихорадка. Воспаление в крови либо мозг поражен…
— Мы?! — возмутился Ганс, не выпуская девицу. — Да мы ее нашли уже пьяную, да, Михель? И спроси еще, где мы ее нашли!
— А до этого мне дела нет. Ее надо водой отливать, а не поить хмельным!
— Да ладно тебе! — завопил и Михель. — Какое там воспаление — пьяная она! Как юбку задирать, так очень даже в рассудке!..
В собрании возник спор. Благоразумие стояло за то, чтобы напоить бедняжку сперва рвотным, затем маковой настойкой, а потом, смотря по обстоятельствам, — передать родным либо властям, или, наконец, если простые средства не исцелят возбуждения и бреда, применить испытанные методы, как-то: холодная вода, привязывание к решетке… Легкомыслие выдвигало аргументы в пользу того, что девица нуждается в помощи не одних только медиков, но также присутствующих здесь философов, юристов и богословов, причем решетку может заменить кровать, воду же… et cetera. Крики становились громче, увесистые кружки вздымались в отнюдь не дружеском порыве, и хозяин прикидывал про себя, не послать ли за стражей.
— Генрих, а Генрих, — снова позвал Антон. — Ну-ка очнись! Худо тебе? Может, во двор пойдем? Вставай давай, а то хозяин рассердится…
Генрих встал. С лица он и впрямь был нехорош, да и немудрено: рушились Краков и Париж, пеплом рассыпались арабские рукописи и его собственный ненаписанный труд!.. Пусто было в его душе, не стало в ней ни отчаяния, ни обиды, но только горечь и нечто сродни скуке.
Обойдя стол, он остановился за спиной у Ганса, который орал громче всех, потрясая кружкой, а свободной рукой по-прежнему прижимал к себе девчонку. Та совсем сомлела от шума, только слабо пыталась отпихнуться, когда чересчур жесткая хватка причиняла ей боль.
— Генрих, — вполголоса позвал Генрих-Мария. Опухшее от слез, до тоски знакомое лицо живо повернулось к нему; в заплаканных глазах блеснула надежда, тут же сменившаяся диким ужасом: она тоже узнала его.
Генрих дернул Ганса за ворот, и пока тот барахтался на скамье, потеряв равновесие, сам заключил девушку в объятия и крепко поцеловал.
Я выскочила во двор. Чепец свалился, я еле успела подхватить его, волосы выбились из косы и мешали глядеть. Позади кричали, надо было бежать… куда? Прочь отсюда… Он вырос передо мной, как из-под земли; я шарахнулась, он преградил мне путь.
— Дура! — каркнул знакомый голос. — Стой, дура!
Короткий плащ, сорванный с плеча, взвился в воздухе, плеснул мне в лицо. Я сбросила его, но кругом было темно и пахло свежепогашенной свечой. Три иссиня-белых огонька вспыхнули со щелчком, осветив знакомую комнату.
— Дура, — повторил Дядюшка. Он разглядывал меня, болезненно скалясь, и вдруг сорвал с головы берет и швырнул его в стену. Редкие волосы вздыбились над черепом; бешенство и отчаяние коверкали его лицо, и без того не особенно милое. — Пропади я пропадом, ты же все испортила!..
Глава 8
Прислонясь к высокой спинке стула и скрестив руки на груди, я слушала, как нечистый поносит меня. В потоке богохульств беспорядочно мелькали двенадцать апостолов, Святая Троица, Дева Мария, дно и скалы преисподней и сонмы ее исчадий (или иных тварей), а также наиболее отвратительные из человеческих пороков. Самое пристойное выражение, обращенное прямо ко мне, было «юродивая».
Если он надеялся меня напугать, он прогадал. Что могла бы добавить и грязнейшая брань к сей тоске и усталости? Все тело — вновь мое — невыносимо болело, от распухших губ до стоптанных пяток, к горлу подступала тошнота, а еще другая ноющая боль могла означать единственное, худшее из всего, что могло случиться, — уж настолько-то я понимала в медицине… Но и это мало что значило по сравнению с тем, что мне никогда не учиться в Париже. Будь прокляты мои мечты. Я смотрела, как он носится по комнате, сопровождаемый тенью, как всплескивает руками, вздымает их к потолку или делает непристойные жесты. Наконец он припал к оплетенной бутыли, и я сказала, воспользовавшись его временным молчанием: