Kudos - Рейчел Каск
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне сказали, что журналистка ожидает меня на улице, в саду отеля. От ближайшей дороги, неуклонно нарастая, доносился приглушенный океанический рев транспорта. Журналистка сидела одна на скамейке среди засаженных клумб и сети дорожек из гравия и смотрела вниз, где у подножия холма через старый город темной змейкой текла река, зажатая причудливыми зданиями, стоящими на обоих берегах. Над крышами виднелись почерневшие шпили собора.
Она пришла пешком прямо с вокзала, сказала она, так как в этом городе добираться куда-либо на машине фактически значит отклоняться от собственных целей. Послевоенная система дорог явно была построена без учета потребности передвигаться из одной точки в другую. Огромные скоростные автострады окружают город, но в него не ведут, сказала она: чтобы куда – нибудь добраться, нужно проехать всюду; дороги постоянно забиты, и в них отсутствует логика востребованных маршрутов. Но пройтись через центр очень приятно. Она встала и пожала мне руку.
– Вообще-то, – сказала она, – мы встречались раньше.
Я помню, сказала я, и ее огромные глаза на худом лице на мгновение загорелись.
– Я не была уверена, помните вы или нет, – сказала она.
Это было больше десяти лет назад, и всё-таки та встреча осталась у меня в памяти, сказала я. Она тогда рассказала мне о своей жизни и доме так, что все эти годы я часто думала об этой истории и всё еще отчетливо ее помню. Описание города, в котором она жила, – места, где я никогда не была, хотя знала, что оно недалеко отсюда, – и его красоты было особенно ярким: его образ, как я уже говорила, часто возникал у меня в голове, так часто, что я начала задумываться, отчего это происходит. Причина в том, решила я, что у этого описания была завершенность, которую я в своих обстоятельствах не могла даже вообразить. Она говорила о тихом районе, где жила с мужем и детьми, о мощеных улицах, слишком узких для машин, так что почти все ездили навелосипедах, о высоких стройных домах с остроконечными крышами, стоявших за оградами тихих каналов, о больших деревьях, которые росли наберегах и протягивали тяжелые ветви к воде, так что на ее поверхности появлялись уходящие в глубину зеленые отблески, похожие на отражения гор. Из открытых окон были слышны звуки шагов по булыжнику, шелест и стрекотание множества велосипедов, неторопливо проезжающих по улице; но сильнее всего были слышны колокола, которые бесконечно звонили в разных церквях города не только каждый час, но и каждую четверть часа, так что каждый отрезок времени становился зернышком тишины, которая затем расцветала, наполняя воздух чем-то как будто похожим на описание самой себя. Перекличка этих колоколов через крыши домов продолжалась и днем и ночью: одни переливчато высказывали свои наблюдения, другие соглашались, или начинались пассажи споров, или звучали более длинные нарративы – к примеру, во время утренних и вечерних служб, и больше всего по воскресеньям, когда повторяющиеся призывы становились всё громче и громче, пока наконец за ними не следовала радостная, оглушительная экспозиция, – и это успокаивало ее, сказала она в ту нашу встречу, как звуки родительских разговоров из соседней комнаты, их голоса, которые то нарастали, то затихали, обсуждая, делясь мнениями и отмечая каждую деталь, как будто они составляли опись всего, что происходит в мире. Качество тишины этого города она заметила только после того, как побывала в других местах, где воздух был наполнен гулом дорожного движения, ревом музыки из ресторанов и магазинов, какофонией с бесчисленных строительных площадок, где здания сносили и строили заново. Она возвращалась домой в тишину, которая казалась ей такой же живительной, как купание в холодной воде, и еще какое-то время она отмечала про себя, что колокола отнюдь не нарушают тишины, а, наоборот, оберегают ее.
Это описание поразило меня тем, сказала я, что ее жизнь будто проходила внутри механизма, отсчитывающего время, и хоть эта жизнь, возможно, подходила не всем, в ней, казалось, не было той особенности, которая доводит других людей до крайностей, будь то в удовольствии или в боли.
Она приподняла изящные брови и склонила голову набок.
Эту особенность, сказала я, в общем-то, можно назвать тревогой ожидания, и, как мне кажется, она происходит из веры в то, что нашими жизнями управляет тайна, в то время как на самом деле тайна – это лишь то, как мы упорствуем в самообмане по поводу собственной смертности. Я часто думала о ней, сказала я, все эти годы после нашей встречи, и эти мысли имели свойство появляться тогда, когда я сама доходила до крайности, подозревая, что от меня скрыто какое-то знание, обретение которого всё наконец прояснит. Она говорила о своем муже, о двоих сыновьях и об их простой упорядоченной жизни – жизни, в которой не было особых изменений, а следовательно, и потерь, и тот факт, что ее жизнь в некоторых деталях отражала мою собственную, совсем на нее непохожую, часто заставлял меня видеть свое положение в самом неприглядном свете. Я разбила это зеркало, сказала я, не понимая, было это актом жестокости или ошибкой. Страдания всегда казались мне возможностью, сказала я, и я не уверена, что когда-нибудь узнаю, так это или нет, и если да, то почему, так как до сих пор не понимаю, возможностью чего они могут быть. Я знаю только, что страдание, если ты его пережил, некоторым образом делает тебе честь и оставляет тебя в контакте с истиной, которая кажется ближе, но которая на самом деле, возможно, идентична истине о том, что ты стоишь на месте.
Журналистка изящно скрестила бледные, худые руки, и выражение ее лица, испещренного глубокими морщинами и затененного, особенно под глазами, где кожа выглядела почти синеватой, постепенно становилось всё более суровым. Слушая, она изогнула длинную тонкую шею, и ее голова поникла, как бутон темного цветка.
– Я признаю, – сказала она наконец, – что, рассказывая вам о своей жизни и заставив вас завидовать мне, я испытала удовольствие. Я гордилась этим. Я помню, что думала тогда: да, мне